Избавлением от венерических недугов тогдашний амбал обязан своей импотенции. Успокаивающая его деточка еще не пришиблена свойственной ему откровенностью. Метро «Белорусская» в ту сторону?
В ту. Но очень далеко.
Я хочу слушать нормальный авангард, не уставая повторять: в столице живет разное. Не разное гадье – разные люди. Делающие карьеру, переступающие через трупы, сбивающие прямизну, принявшие обет нищеты, отошедшие от навязываемых магистралей. Их потянут за ниточки, и они, оскалившись, перекусят. Из мамы в путь, на ночь глядя под ливень, дергая за собой на цепи переворачивающуюся будку, отодвигая рукой клювы стервятников; тусовщицам невдомек насколько гордые у нас сердца, правительственный кортеж заворачивает, а за углом человек – едва-едва продвигающийся вкось. Небольшого роста, в спадающей до земли рубашке, относительно понимающий, что дальше сгибаться некуда.
Не родись. Сопротивляйся. Выскажи в коротком определяющем слове все выстраданное и перенесенное, продуманное и волнующее…
Гондоны!
Ничего другого я от тебя не ждал. Другой бы лежал и лежал – в другой комнате лежит инвалид.
Матвеича влекло к стакану с юных лет. Его христианское «Я» не подлежит восстановлению, он записан в Атеистическое общество Москвы, в нем пятьдесят четыре килограмма.
Вес Кафки.
Эпизоды из романа «Прорыв».
Не перегружая повествование правдой, Иван Барсов занимается литературой верхнего яруса.
– Договоры были, – сказал он, – со многими были, но кровью я их не скреплял. Не мои книги – моя душа. Я не прослеживаю между ними силы притяжения. Между мной, бродягами и властью. Она будит бродяг ногами, я не наполняю глаза лживыми слезами, пораженная ткань социума – если бы только они. В конторах, на рынках, в телевизоре достигнут единый образ. То ли заматеревшая деревяшка Буратино, то ли уродливый Новый человек с картины Малевича, закономерно. Сейчас на дворе век Кали.
– Иного мы не знали, – криво усмехнулся Максим. – В корчах накопительства, в непрерывности юмористических передач. Для преодоления необходима крепчайшая психическая организация. Внешне неповрежденные цветы-буяны расцветают, как умирают. Упавшая кобыла – изготовившийся к полету Пегас.
– Херня, – сплюнул Барсов. – Создатель претензий не принимает.
– Слишком тонко, – не понял Стариков.
– Не спеши, Максим, разберемся. – Во взоре Ивана Барсова промелькнуло подозрение: не совершил ли он логической ошибки. – Что-то вялотекущее вяло протекает во мне. Хмм. На то оно и это. Могильный камень по-дружески склонился к соседнему кресту. Скажу тебе о птенцах – сквозь ветки с сидящими в гнездах птенцами я вижу смерть.
Великий день моего гнева уже на подходе. В сжатой ладони ключ от сорванной двери. Мы сильны в употреблении без закуски, мерзнущие девушки отбегают от нас на высоких каблуках, гитара прекрасна, пальцы быстры, но жить тебе, Пьетро, лишь до зимы – редкая рифма из «Истории кумарного движения в городе-иллюзии Калуге», посещаемого Барсовым по поручению Семена «Ракеты»: задачи не оглашаются, дорога не оплачивается. Собака переходила дорогу, автобус, резко затормозив, перевернулся, восемь трупов. Собака?
В норме.
Я рад. Я представляю угрозу. Щелкая зубами, кого-нибудь прихвачу. Повергнув в смятение, вольюсь в манифестацию йогов; ее намеревался устроить прибывший за день до меня Филипп Осянин. Ему же известны и темы протестов. Направленность выражения солидарности. В общем, я, Осянин, три-четыре йога и десяток примкнувших торчков.
Осмысленная бессмысленность, бабочка-экстремистка в ведре кипятка, скудная ослепленность пассивностью милиции, некоторый дешевый опыт, выхаркиваемый кровавыми сгустками на нахоженную просеку; во мне недостаточно тайны. В альбом с филоновскими «формулами» вложена собственная акварель Сергия Радонежского, кормящего хлебом дикого медведя.
Блистательный морок. Летописный факт. От себя не уйдешь, не улетишь, но уплывешь – по реке Безумия.
Наблюдая планетный пляс, Осянин был бы в восторге, и одной девственницей стало бы меньше.
Уцелевшие инстинктивно покрылись бы гусиной кожей: поцелуй – отвращение, ущербное гавканье – философский смысл. Надо следить за пятками, крошка. Прочитав в твоем модном журнале, Иван приписал эту рекомендацию забытому сыктывкарскому мудрецу Пимену Детективу, возвращающемуся домой без денег, но со стихами. Бубня под каменным дождем: «И в городе луна – луна. И снова я без сна – без сна».
Луна исчезала.
Он тут же замечал.«В безлунную ночь по колено в снегу терзаю конец и уныло бреду» – приветствую!
Здравствуйте.
Я не вам.
Все равно здравствуйте.
– Здравствуй, Максим, – с симпатией сказал Иван Барсов.
– Уже здоровались, – проворчал Стариков. – Кивали и протягивали. На моем коричневом паласе обнаружены непросохшие следы пятидесятого размера. Не твои?
– Ты задаешь потрясающие вопросы, – уважительно протянул Барсов.
– Держите его! Держите всех. Все держите друг друга. А я пойду. – Переступив с ноги на ногу, Максим нахмурился и остался. – Подремли, подремли. Займись делом. Я мог бы говорить не вслух, но я расслышал, так расслышал! ты смотришь и я смотрю, буддийская созерцательность тормозит технологическое развитие, поможем, чем можем, внесем скромную лепту, я говорю вслух?
– Металлическим голосом. Задавая потрясающие вопросы. Не найдя выигрыш в пачке пельменей.
– Да кто находил…
– У меня находили. В «Сожалениях о широкой».
Везде всех и все. Стук лопаты об череп, перебрасывание через Тверскую теннисным мячом, душевный мальчик с колоссальным елдаком. Она шире. Тут она улица. По ряду обстоятельств я не называю ее настоящее имя, наделяя Юллу Халлу красотой лица и длинными стоящими сосками – если бы на полсантиметра больше, было бы уродство.
Вокруг сплошная Москва. Хуже, чем я живу жить практически невозможно, поэтому я спокоен. «Усыпление, вывоз, кремация» – услуги из газеты. Будущая звезда легального хард-порно показывает на снег; он падает как столбцы матрицы, злой рок отталкивает меня от людей, способных понять мою боль, я скажу: «Я». Для удобства у меня есть и резиновая.
Мы впадаем с ней в грезы. Относительно нас я некто вроде художественного руководителя кукольного театра, сводящего счеты с юношескими надеждами работать с живыми. Не пытавшегося казаться невозмутимым, входя в нее с тыла.
Зазвучал баян, звякнул подпрыгнувший стакан, мы гуляем. Вальсируем в свадебном танце человека и вещи, выменяв туманы за дожди. Видя испуг смотрящих на нас с экрана.
Опасаясь за оставшихся.
– Внимая дхарме, – сказал Барсов, – мы с Олегом «Тараном» позавчера сидели на гандболе. Пошли и пошли. Мы ходим своими тропами, вырывая причину из следствия: без личной выгоды, по уступам, по пустырям. На женском гандболе немноголюдно. Судьба меня на нем не пощадила – вырвавшись на ударную позицию, крупная блондинка швырнула гораздо выше ворот, на трибуне послышался стон. Мой стон, мой крик: «Куда же ты, девочка, твою мать, бросаешь?! Я молча подойду и плюну на твою могилу!». – Барсов заботливо потер лоб. – Минут десять я ни о чем не размышлял, мысли из разума будто бы ногой вышибли. Вломили, и они ушли: услышь меня, человечество – не случись несчастья, я бы записался в кровяные и кожные доноры. Забросил на середине глобальное полотно «Эра серых жоп». Шапка – абажур, голова – лампа. Не горит. Горит, но не горела. Я несостоятелен, я не умею наслаждаться большим в малом.
– Порнография? – спросил Стариков.
– Большое в малом? – переспросил Барсов. – Тихое в шумном. Все путем, Макс. Я не тронулся на почве герметизма.
– «Познай, что ты бессмертен, а причина смерти – любовь». Это из их книг. Но, вырывая причину из следствия, мы не от откажемся от нее. Поборемся.
– Эх, мать… Полетаем.
Оторванные ноги, оторванные от земли, жена накинулась во тьме, друзья разбежались по лесам, одинокая старость – бич самодостаточных. Вытаскивая из подбородка колючку от кактуса, Пимен Детектив постепенно достал луковый стебель. Одна рюмка – никакой реакции. Седьмая, девятая, потом раз: вспышка и марево. И снова никакой реакции. Встретить бы тебя, Ирина Павловна, когда ты была помоложе лет на пятнадцать.
Но ты был еще ребенком.
Вот ты бы меня и развратила. Лучше ты, чем та ненасытная шмара в залатанном халате – в укромном кабинете детской поликлиники; у нее пробивались каштановые усы, пугавшие при сближении раздавленного мальчишку, прежнего меня, девственного филателиста.
Множество своих марок я не забыл и поныне – оранжевый бульдозер
болгарская лошадь Пржевальского
ледокол «Владимир Ильич»