– Прости меня, – говорю я.
Вытащили её из самой глухой задницы нашей необъятной страны, чтобы создать соответствующий антураж. Смотрю на то, что они сделали с её лицом и думаю – чтобы «уработать» такую огромную бабу, понадобился не один сильный мужик. Она шагает ко мне, и я вижу, как она прихрамывает на правую ногу. Я представляю, как они накинулись на неё, как стая охотничьих собак на медведя.
– Прости, – повторяю я, потому что это все, что у меня есть – бесполезная куча слов, которые никак не отменяют того факта, что ради забавы они убивают всех мало-мальски близких мне людей. Она идет ко мне, а я бесконечно повторяю пустое «прости». Она, тяжелая, огромная, пересекает густую траву, преодолевает последние метры между нами, а мое «прости» превращается в рафинированное безумие – плача и прижимая к себе щенка, я мотаю головой и говорю: «Прости, прости меня…» Её огромные ручищи – теплым одеялом – от всех бед и невзгод, от безумия, от боли и потери самых близких. Она обнимает и – тихий голос:
– Ну и вляпалась ты, тощая…
Я киваю. Её огромные ладони подцепляют пушистый комок – тот тихонько пищит в ответ.
– Давай отпустим пса, – крохотное существо пищит где-то в ногах.
– Заберем его, – шепчу я. – Там, возле забора люк…
– Знаю.
Наверное, я плачу, потому что дышать становится тяжелее, но я шепчу:
– Надо бежать отсюда, Римма…
Она вздыхает:
– Знаю, доходяга, знаю… – и голос её такой тихий, такой спокойный звучит как-то глухо.
– Римма…
Дышать становится тяжелее.
– Римма…
– Тс-с… тише.
Тяжелые, теплые руки все крепче сжимаются, горячие пальцы ложатся на сонную артерию – давление – грохот в ушах заполняет весь мир. Я дергаюсь, упираюсь руками и пытаюсь оттолкнуть её, но медвежья хватка намертво сковала меня.
– Не сопротивляйся, – басит знакомый голос. – Закрывай глаза. Это не больно…
– Отпуст… – не хватает воздуха. Задыхаюсь, извиваюсь, корчусь в её руках.
Где-то внизу кто-то пищит и скулит, а у меня в голове сгущается темнота, перед глазами плывут разноцветные круги. Из моего горла – хрип – сухое, лишенное цвета шипение:
– Белка, сука…
– Не угадала, – натужно дышит она прямо в мое ухо. – Я не на Белку работаю.
Последнее, что я помню, как в ногу упирается теплый пушистый комок, а мир превращается в теплую, мягкую ночь.
***
«Когда-нибудь я создам что-то огромное…
Максим снова прошелся глазами по размашистому почерку. Он честно пытался понять, что именно имел в виду отец, когда писал. И вроде бы слова простые, незамысловатые, не сложные, а на вкус совершенно пресные. Он перевернул фотографию – серые глаза неспешно обрисовали тонкий силуэт, гибкую шею, изящный наклон головы, беглыми мазками прошлись по сливочно-розовым бутонам едва распустившихся лилий – изящный кистей её рук… одна рука сжимала смычок, другая – гриф скрипки. Он смотрел на танец пальцев, застывшие в стекле мгновения, на сведенные сладкой му?кой брови, на губы, сжатые в немом преклонении перед инструментом, и слышал музыку – тонкий, пронзительный плач скрипки лился с черно-белой фотографии по пальцам, запястью, рукам, заполнял собой огромное пустое пространство комнаты.
«…Настанет время, когда, созданное мною, станет настолько величественным, что затмит меня…»
Здесь она такая молодая, такая светлая, такая воздушная. Здесь она еще похожа на статуэтку, которую дарил ей отец. Здесь, на этой фотографии, она все еще умеет летать… Он посмотрел на страницу книги, которая была заложена фотографией, и там: линии карандаша, как истерика, как беззвучный крик о помощи, который никому не услышать.
«И началась самая увлекательная из охот…»
Подчеркнуто несколькими десятками линий разной толщины и нажима, обведено рамкой и повторено на полях бессчетное количество раз разным почерком разного размера, словно крик, преходящий в беспомощный шепот, вновь рождается воплем. Столько раз он видел это, и снова, как в первый раз, он смотрел на её отчаянье в карандашных мазках, линиях, буквах… Только теперь ему не жаль её.
Она говорила: «Когда люди станут охотиться на людей…»
Он поднял руку, поднес шее, но остановился – тату-мастер сказал не трогать. Губы Максима безотчетно потянули уголки – он и сам не сразу понял, что улыбается. Когда люди станут охотиться на людей…
…начнется самая увлекательная из охот, – тихо сказал он.
Улыбка расцвела на мальчишечьем лице, хищно сверкнув клыками. Он закрыл глаза – пальцы медленно провели по воспаленной коже шеи, считывая подушечками каждую букву, пропитанную её отчаяньем – теперь оно навсегда впиталось в него.
Он поднял голову и огляделся. Довольный проделанной работой он осматривал стены, испещренные копиями фотографии, и впервые радовался тому, что отец снова уехал в командировку. То, что раньше развязывало руки ей, впервые подарило безграничные возможности ему. Максим ухмыльнулся и снова провел рукой по шее – там красовалась дань людской подлости, которую он взял на вооружение. Где в нескольких словах: танец букв, как пляска совести, как разноцветная карусель, где ложное и истинное так быстро сменяют друг друга, что смазывается в одно радужное пятно. Как весьма эффективное оружие. Можно бояться палки, а можно взять её в руки и замахнуться посильнее.
И он замахнулся.
Черно-белые копии одной и той же фотографии облепили стены её убежища снизу доверху. О, он очень старался её удивить. Часть из них так высоко, что она никогда не доберется до них, потому что даже Максиму, здоровому, заметно подросшему, молодому парню понадобилась стремянка, чтобы задуманное выглядело так, как он хотел. Она при всем желании не сможет повторить этот трюк, даже несмотря на то, что она уже две недели обходилась без инвалидного кресла. Глядя на комнату оклеенную ксерокопиями, он искренне жалел только о том, что не смог выкупить саму статуэтку. Он оглядывал высокие стены: отовсюду на него смотрело счастливое лицо фарфоровой куклы. Десятки, сотни, возможно и тысяча – он так увлекся, что счет копиями не вел. Внутри что-то запело, заискрилось – темно-синее ожило, приятно щекоча нутро. Словно звездопад, словно музыка. Он тихо засмеялся. Везде и всюду изображения фарфоровой статуэтки смотрели на человека в центре комнаты, словно зрители. Молчаливые лица, полные пустой радости, лишенные осмысленности глаза, мертвый фарфор кожи. Он так долго искал её изображение. Потратил на это несколько дней. Еще два дня ушло на то, чтобы сделать невероятное количество копий. И все это ради одного – увидеть, каким будет её взгляд. Он терпеливо ждал среды, чтобы уехал отец. Он с тем же терпением дожидался четверга, чтобы помахать рукой водителю, который отвезет её на восстановительные процедуры. И все это время, время ожидания, он чувствовал, как его заполняет темно-синее, только теперь в этом сладком сиропе ненависти появился совершенно незнакомый оттенок: что-то совершенно новое, незнакомое, таинственное и безумно притягательное – оно приятно щекотало нервы в ожидании выражения её глаз.
И когда она вошла в комнату, он обернулся. Увидел, как бледное лицо обратилось к потолку, чтобы, осматривая творение его рук, спускаться по стенам все ниже и ниже. И когда в стеклянных шариках глаз ослепительно сверкнуло недоумение, сменилось удивлением и, умножаясь, разрастаясь, перерождаясь, обернулось искрящейся ненавистью, Максим узнал в узком лице, в тонких губах, в огромных глазах, глядящих на него, то, что ласкало его темно-синее – вседозволенность.
«Он знает, как я хочу летать»
Максим улыбнулся.
«Он знает, что я никогда не смогу…»
Максим засмеялся.
Недоумение, удивление, ненависть расцвели друг за другом, превращая иссушенное лицо в холст, и там эмоции, словно краски на воде, разноцветными кругами, наползая друг на друга, застилая собой, смешиваясь: недоумение, удивление, ненависть…
Ну же! Говори со мной…
Смех Максима – тихий шелест: прозрачный, легкий, невесомый.
Она посмотрела на него, и тонкие, белые губы, сухие и словно совсем безжизненные раскрылись:
– Ты будешь таким же несчастным, как и я… – шепчет она.
Он кивнул, опуская голову вниз. Его ладонь легли на шею, пальцы медленно, сверху вниз, по буквам: «И началась самая увлекательная…». Максим поднял голову, посмотрел на неё – такая маленькая… теперь ей не дотянуться до него.
Глава 11. Улучшенная версия вседозволенности
Я прихожу в себя под гул: словно сотни тысяч пчел закрыты в банке, и они возмущенно гудят, роятся, ползают по прозрачной стенке, тычутся в узкое горлышко, закрытое крышкой… а я сижу внутри. Тогда почему звук глухой? Глухой, зудящий, монотонный… Громкий мат совсем рядом заставляет меня вздрогнуть. Открываю глаза, моргаю.