Собаки мертвы. Дверь открыта. Карнавал. Маски.
Так, еще раз: собаки мертвы…
Я свободна? Собаки мертвы, дверь открыта. Я могу уйти?
Карнавал. Маски.
Я переворачиваю картонную морду кошки в своих руках, читаю надпись.
***
…наглая, бессовестная дура!
Осознание простой истины снизошло как озарение. И, как и любое озарение, это – ударило… махом руки – он выбил из ладони таблетки, и они с дробным стуком рассыпались по полу. Будь он постарше, он бы использовал «сука», «тварь» или, может быть, «шлюха». Но он только и мог, что бессильно сжимать кулаки и плеваться безобидными прозвищами. Он смотрел, как она тянула бескровные губы в улыбке, видел, как сверкнула острым лезвием сталь её глаз. Ожила. Как только Егор протянул ей ладошки, она словно бы и не умирала вовсе. Он не знал, что это за таблетки, но точно знал, что все, что ей прописали, детям давать нельзя. И в этот момент он понял…
– Никого тебе не жаль, – прошипел Максим.
Она подняла на него стеклянные глаза, в которых отражалось его оскаленное, перекошенное гневом лицо, и, глядя в это бездушное зеркало, он чувствовал, как ломается самая элементарная аксиома – взрослые ненавидят. Дядя Коля – себя, отец – всех, кроме неё, а она – весь мир. Выдумывая причины, обрастая доводами, они изобретают замкнутый круг – карусель порока. Бесконечная цепь изобретательной ненависти, и ни конца, ни края ей нет, ибо она замыкается на саму себя. И тут не столько корысть, сколько неумение общаться по-другому – ненависть – такой древний, такой понятный язык, что постижение грамоты этого языка делает малоэффективными все остальные. Это заложено на генетическом уровне буквами инстинктов – на языке ненависти свободно говорят все народы мира. Он всем понятен. И воззвать к ненависти очень легко – найти, где тонко и нажать посильнее. И вот темно-синяя, клубящаяся, она растет внутри Максима – ненависть поглощает, разрастается, заполняет собой, сметая все на своем пути. Она пожирает красное – уничтожает алую любовь и учит маленького человека безжалостности. Ненависть понятна всем. Он вспоминает, как много раз слышал это от его отца, его матери. Тогда Максим не смог понять смысла слов, и они показались ему глупыми, наверное, поэтому так врезались в память: «Ненавидь меня – говори со мной».
Глава 9. Бал дешевых шлюх
Здание бухает огромным сердцем – басы глухо сотрясают воздух, и, кажется, стены резонируют волнами ударов музыки.
Уйти-то я могу…
«Now baby
Are you sure you wanna leave?…», – издевается надо мной мужской голос. Конечно, хочу!
Под грохот басов, мое сердце, разгоняемое страхом, вторит ударам, и теперь то, что для других – фоновый шум слов, для меня – действие, решающее мою жизнь. Хочу уйти… но отпускаю дверную ручку – доводчик с тихим щелчком закрывает двери. Мне нужно несколько секунд – пара мгновений, чтобы понять, что я делаю. Я разворачиваюсь, путаюсь в складках портьер, чтобы вернуться в разноцветный хаос… Да вот только хаос – больше не хаос.
Они танцуют.
Разбитые по парам, женщины и мужчины в карнавальных костюмах танцуют под незамысловатое «If you think the love is gone…», вьющееся над их головами. Мои глаза распахиваются, жадно впитывают происходящее, но мозг никак не может собрать воедино, интерпретировать, объяснить, в конце концов, почему меня чертовски пугает то, что я вижу. Шарю глазами по пестрой толпе: движения рук, плавные линии танца и сплетения людских тел. Отточенные движения кистей рук, плеч, бедер под пышными юбками, наклоны головы и реверансы.
«If you think the love is gone…»
Как кошмарный сон… Музыкальное сердце стучит, люди танцуют. На глазах – маски, на губах – гипсовые улыбки. Движение красок, переливы света, слова и ноты, витающие в воздухе. Секунды, минуты… я понимаю, что – не так. Размеренное движение людской толпы, улыбки, ужимки. Они танцуют слишком слаженно. Отточенные движения рук, правильные наклоны голов и театральные улыбки на лицах.
Это танцоры.
В голове туманной сиреной: «Собаки мертвы». Я могу уйти отсюда прямо сейчас! Марин, надо бежать! Но я не бегу – я сжимаю в руках картонную морду кошки, и ищу в океане танцующих фигур, в море улыбающихся лиц тех, за кем пришла.
– Псих! Вика!
Вали отсюда! Разворачивайся и беги!
– Псих! – ору я, слыша, как ломается о панику мой собственный голос.
«If you think the love is gone»
Всхлипываю, вытираю рукавом щеки и нос:
– Псих! – еле слышно.
Это бесполезно! Каменные маски-лица танцующих, ритм музыки, заглушающий разум совести – если и есть среди них люди, то они не слышат меня. Бесконечно долго я всматриваюсь в танцующих… но шагаю туда, где меня не слышат.
Окунаюсь в толпу людей. Ароматы, голоса, движение – все наигранно-красивое, неестественно яркое, не живое. Я прикасаюсь к плечам и спинам, и жутко боюсь почувствовать холод фарфора под яркими костюмами. Я огибаю их, протискиваюсь мимо, я расталкиваю локтями танцующих людей.
– Псих! – кричу я, но мой голос тонет в гомоне беззаботных голосов и музыке.
Касания, трепет воздуха, грохот музыки. Среди танцующих людей я одна не попадаю в ритм – все так слаженно, так красиво, что по лед сковывает нутро, поднимается по позвоночнику и сжимает ледяной лапой горло. Люди вокруг, словно заведенные – они не оборачиваются, даже когда я касаюсь их спин, пробивая себе путь. Их так много. Я больше не кричу, ведь это истинное сумасшествие – орать среди глухих. Мой взгляд перебирает маски, словно бы наспех пролистывает ненавистную книгу – ни одно из лиц не запоминается, не выделяется на фоне пестрой толпы. А мне нужно то, что вспыхнет узнаванием:
– Псих, – еле слышно шепчу я не то заклинание, не то молитву.
Над головой – грохот музыки, вокруг меня – море тел, и они бесконечно движутся, управляемые ритмом, словно марионетки. Они задевают меня локтями и подолами юбок, отворачивают от меня свои карнавальные маски с застывшими улыбками, и меня начинает знобить от нарочитой искусственности происходящего. Огромный спектакль, где каждый – на своем месте. В то числе и я, и вот именно это меня ругает больше всего: они свои партии знают, а я даже не знаю, когда мне вступать. Я – на сцене без слов, на меня направлен свет софитов, и я чувствую, как звенит безмолвие над головами зрителей. А я даже не знаю, в каком жанре пьесу мы играем!
А потом – движение! Я улавливаю его краем глаза, и мое сознание выхватывает его из моря движущихся тел лишь потому, что оно лишено театральности. Я поворачиваю голову, и вот она – танцует. Девушка, легкая, тонкая, разрезает людскую толпу легкими, плавными движениями. На лице улыбка, а изящные руки-бабочки порхают над толпой – она танцует. Огибает людей незамеченная, воздушная, словно бы и вовсе не существующая, она парит над ними, и её тело расслабленно вторит музыкальному ритму – она едва заметно кивает головой в такт басам, её губы порхают, танцуя слова песни.
– Вика! – зову я, но музыка слишком громкая.
Она пересекает холл, и изящное создание скрывается за колоннами человеческих голов, чтобы снова выплыть на свет в резных проемах людских тел. Я срываюсь с места. Она очень далеко, но я расталкиваю народ, а он, как назло, путается, мешается и словно плотнее сдвигается на моем пути.
– Вика!
Мне кажется, она слегка пьяна. Вика улыбается кому-то в толпе. Я перевожу взгляд, ищу того, кто ловит её улыбку, и…
Застываю.
Воздух ледяной глыбой в горле, и руки сами собой сжимаются в кулаки, хрустя картоном.
Егор.
Она порхает, танцует, подходит к нему, и я вижу, как тянутся к ней его ладони – ложатся на фарфор кожи таким отточенным, отрепетированным движением. Он делал это тысячу раз – обнимал, прикасался, ласкал пальцами непокорное тело, и, как и сотни раз до этого, он говорит с ней: его губы – о чем-то быстро, жарко, искренне. Здесь и сейчас он – Егор: его глаза открыто и прямо – к её лицу, говорят, просят, умоляют. Я вижу, как то, о чем он говорит – мучает его. А Вика… Вика улыбается и отрицательно машет головой.
Мое сердце заглушает внешний мир – в ушах оглушающе долбит музыка моей крови.
Егор поджимает губы, хмурится. Он молчит, смотрит, гладит её лицо, а затем повторяет сказанное. Я понимаю это потому, что Вика начинает махать головой, едва Егор открывает рот. А потом он смыкает губы, смотрит не неё молча, и в его взгляде, скользящем по бархату её кожи, пересчитывающем каждую ресничку, облизывающем сладкую кромку рта, замыкает: там искрит что-то знакомое, что-то ледяное и острое. Он кивает, берет её за руки и в неспешном танцевальном па разворачивает к себе спиной, притягивает, обнимает хрупкое тело сзади. Она смеется, когда он зарывается носом в шелк блестящих волос. Среди неспешных волн человеческого движения, омываемые голосами и нотами, они застывают, и на несколько секунд становятся вечными, словно статуи: огромными, монолитными, вековыми – излучают нерушимую красоту человеческой грации, заточенную в камне.
А потом он ломает её.
Сотые доли, когда её сознание еще не понимает, что произошло – в липком сиропе реальности её лицо все еще улыбается. Его руки вздулись венами, натянулись жилами и буграми мышц, и зажатая в тисках этих рук голова Вики резко вывернулась под неестественным углом: вправо и вверх. Быстро, четко, отточенным движением сильных рук. Все случилось так быстро, что на её лице все еще сияет увядающая жизнь, но тело, лишившись контроля, оседает, сдувается, лишается формы и опадает тряпичной куклой.
Я не могу дышать.
Вокруг танцуют люди.
Раскрываю рот, пытаюсь вдохнуть.