В манифесте о мире, перечисляя уступки, на которые Россия пошла по Парижскому договору, Александр II заявлял в утешение подданным: «сии уступки неважны в сравнении с тягостями продолжительной войны и с выгодами, которые обещает успокоение Державе, от Бога нам вверенной…» Император, несомненно, был прав, но горечь от поражения не исчезла и после манифеста. В этой войне Россия была побеждена вовсе не потому, что союзники выставили против России огромные силы, а потому, что российская армия оказалась плохо вооруженною, снабжение ее оставляло желать лучшего из-за отсутствия нормальных путей сообщения, – а это, в свою очередь, было связано с отсутствием в стране развитой промышленности и торговли. Если прибавить к этому иностранный шпионаж, медленность и неумелость административных решений, плохое состояние финансов (военные издержки приходилось покрывать усиленными выпусками бумажных денег, в результате рубль был обесценен), просчеты российской дипломатии и воровство, процветающее в армии, то понятно, почему многим в России после этого болезненного поражения стала ясна необходимость переустройства существовавшего административного строя. Это понял и новый император, который вошел в российскую историю как реформатор, заслуживший прозвище «Освободитель» после отмены крепостного права в 1861 году.
«Война кончилась; строй военный мало-помалу давно редел; полки расходились во все стороны с литаврами и пением… Помещики возвращались в свои имения. Больницы пустели. Боевые картины исчезали одна за другою, как степной мираж, и цветущая, разнообразная поэзия мирного и веселого Крыма становилась виднее и понятнее»[131 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 67.], – вспоминал Леонтьев. Подав прошение об отставке, он ждал, – бюрократическая машина переваривала его бумаги почти год. Конечно, Леонтьев мог покинуть Крым и раньше: по окончании войны вышло распоряжение, согласно которому желающие уволиться могли практически сразу взять отпуск без выплаты жалования и покинуть войска, дожидаясь приказа об отставке уже на «вольных хлебах».
Но вот с «хлебами»-то как раз и была загвоздка: не было денег даже на дорогу. Леонтьев ждал гонораров за посланные в Москву и Петербург тексты, чтобы на эти деньги добраться до Кудиново или до Москвы, а пока кормился на жалование – денег еле хватало на пропитание и табак (в курении тогда не видели особого вреда даже врачи). Опять в леонтьевских письмах звучал знакомый мотив: «Знаете, как вспомнишь, что уж скоро 25 лет, а все живешь в нужде и не можешь даже достичь до того, чтобы быть хоть одетым порядочно, так и станет немного досадно, вспомнишь, сколько неудач на литературном поприще пришлось перенести с видимым хладнокровием, сколько всяких дрязг и гадостей в прошедшем, так и захочется работать, чтобы поскорее достичь хоть до 1000 р.с. в год»[132 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери б/ч, 1855 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 177–178.]. И еще: «Тысяча рублей серебром дохода, посредственное здоровье (средним числом раза три в год болеть; это уж нам нипочем…) и как можно больше свободного времени для того, чтобы выбирать занятия по вкусу. Если и в подобную перспективу потерять веру, так плохо, и я за веру эту держусь изо всех сил»[133 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери от 23 марта 1855 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 175.].
Сумма, о которой он грезил, менялась, но незначительно – Леонтьев сначала мечтал о 500 рублях серебром в год, потом – о тысяче, затем – о двух… Всю его жизнь мечта о какой-то не слишком большой, но гарантированной сумме, которая сможет избавить его от забот о хлебе насущном, присутствовала в леонтьевских письмах: в Крыму, молодым, он надеялся достичь этого в скором времени работой, потом, постарев, так же мечтал о пенсии… Ему нельзя не посочувствовать: Константину Николаевичу не повезло так, как Тургеневу с орловскими имениями, да и известности того же Каткова, которого в Москве молодой студент свысока жалел, он при жизни не достиг – соответственно, не достиг и тех заработков, которые могли бы примирить его с действительностью. Впрочем, человеческая природа такова, что, получив две тысячи серебром в год, Леонтьев с той же горечью писал, что не в состоянии заработать трех или четырех тысяч… Всегда не хватало. Деньги как символ значимости, власти, удачи были для него абсолютно не интересны; для него важны были те деньги, которые позволили бы жить с комфортом. А представление о комфорте меняется… Он любил себя, – как будто бы всю жизнь любовался собой в воображаемом зеркале, но для того, чтобы отражение доставляло радость, нужны были лошадь для прогулок, отремонтированное Кудиново, голландские рубашки… Судьба как будто испытывала его, не давая того, чего ему слишком хотелось.
Не дождавшись отставки, Леонтьев воспользовался все же своим правом взять отпуск, – его пригласил в свое имение Шатилов. Думаю, сам Осип Николаевич, уже появлявшийся несколько раз на страницах этой книги, заслуживает нескольких добрых слов. Богатый помещик[134 - В начале XVII в. Шатиловым за преданную службу российским царем были пожалованы земли на территории современных Орловской и Калужской областей, а в XVIII в. – и в Крыму.], прекрасный агроном, знаменитый лесовод, орнитолог, археолог-самоучка, общественный деятель – характеристики можно было бы множить и дальше. Шатилов был всего на 7 лет старше Леонтьева, но состоялся уже во многих областях. Он начал самостоятельно хозяйствовать с 19 лет, и к моменту встречи с Леонтьевым в Крыму с блеском управлял огромным имением в 18 тысяч десятин, не забывая при этом и о своих естественнонаучных изысканиях: именно в те годы он собирал коллекцию птиц Таврического полуострова, которую подарил потом Зоологическому музею в Москве. Со временем Шатилов станет председателем Императорского общества сельского хозяйства, а в своем тульском родовом имении Моховое разведет образцовый «шатиловский лес»: его лесной орошаемый питомник был одним из первых в России, выращенные в нем саженцы дали начало многим лесам в округе, а желающих Осип Николаевич бесплатно обучал лесному делу. Деревья из питомника Шатилова есть даже в Ясной Поляне, – Лев Толстой лично приезжал за ними в Моховое. Поразительно, что Шатиловская сельскохозяйственная опытная станция существует до сих пор! Но в то время соседи-помещики считали нововведения Шатилова[135 - Шатилов стал первым использовать на своих полях лесозащитную полосу, употреблял минеральные удобрения и т. д.] непростительной глупостью и судачили о нем при встречах как о чудаке…
Крымское имение Шатилова Тамак находилось на границе Феодосийского и Перекопского уездов Таврической губернии; здесь пять речек соединялись в одну и впадали в озеро Сиваш. Место чудесно подходило для охоты, наблюдения за птицами, прогулок. Леонтьев оказался в Тамаке не приживалкой: Шатилов положил ему годовую плату, за которую молодой врач должен был лечить крестьян и всех местных жителей, обращающихся к нему за помощью. Кстати, плата приближалась к той сумме, о которой Леонтьев недавно мечтал в письмах: Шатилов пообещал ему 800-900 рублей серебром в год. «Здесь медицина стала опять приятна; – здесь – виден результат, – здесь – было меньше иллюзии. – Я катался верхом, гулял, читал, – занимался сравнительной анатомией – и даже стрелял… Здесь наконец – я стал опять писать на покое. – Ничто не способствует так творчеству, как правильная жизнь после долгих треволнений и странствий»[136 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 67.], – вспоминал Леонтьев.
Больных он навещал с утра, а вся вторая половина дня оставалась свободной для приятных уму и сердцу занятий. Леонтьев принялся за переделку пьесы «Трудные дни», писать которую начал еще в 1855 году. Текст уже был отослан в Петербург Краевскому для публикации, но Леонтьев попросил Краевского вернуть посланный экземпляр для переделки. В январе 1857 года, получив из Петербурга пакет с текстом, Константин Николаевич приступил к работе… Пьеса была далека от крымских впечатлений: девушка на выданье, бабушка, опекающая ее, брат – богатый помещик, а интрига заключалась в сложно-переплетенных отношениях действующих лиц. Именно у Шатилова Леонтьев завершил пьесу, и она была опубликована в «Отечественных записках» в 1858 году.
Кроме того, в Тамаке Леонтьев закончил рассказ «Сутки в ауле Биюк-Дортэ». Вот в этом небольшом произведении отразился уже крымский опыт Леонтьева, причем рассказ должен был стать частью будущего большого романа «Война и Юг», о котором он подумывал. Работал Константин Николаевич и над «Подлипками»: две главы этого романа уже лежали в редакции у Краевского, но до окончания было далеко…
В Тамаке Леонтьев прочитал одну из первых статей молодого Чернышевского, в которой тот предсказывал скорое появление в русской литературе больших писателей, более гениальных, чем Гоголь. Молодой врач задумался: не он ли станет тем большим писателем, о котором пророчит критик? Леонтьев верил в своем литературный талант и хотел написать по-настоящему прекрасную вещь («ты умрешь, а она останется»), но никак не мог выбрать сюжета. Писательская жар-птица все не давалась в руки…
Зато жизнь в имении он вел замечательную! Одинокие мечтательные прогулки по древним скифским курганам, степная тишь, речка Карасу, которую было видно из окна леонтьевской комнаты, – все его радовало после тяжелой походной жизни, нужды, лазаретных трудов. Хозяева Леонтьеву тоже очень нравились, – более того, Осип Николаевич даже влиял на Леонтьева своими естественнонаучными занятиями. У Шатилова тогда жил приглашенный из Европы ученый зоолог Г. И. Радде: он помогал Осипу Николаевичу в составлении коллекции птиц, да и сам Шатилов мог разговаривать о зоологии бесконечно. «Он был страстный орнитолог; – у него был прекрасный музей крымских птиц, – я еще в Гимназии сам обожал зоологию, и мы сошлись»[137 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 68.], – вспоминал Леонтьев. Под влиянием Осипа Николаевича он читал в Тамаке толстые тома Кювье и Гумбольта, занимался сравнительной анатомией, штудировал медицинские трактаты.
Леонтьев стал даже писать медицинские статьи в научные журналы, – такие публикации могли облегчить ему в будущем поиск хорошего места в России. Он написал две небольшие статьи – о случае гипертрофии печени, который он наблюдал в еникальском госпитале, и о воспалении селезенки. (Одна из них появилась в «Московской медицинской газете» в 1858 году.) Кроме того, под влиянием Шатилова, Леонтьев увлекся ботаникой – ездил в Никитский ботанический сад, изучал растительность Крыма, собирал гербарий: «Зоология, сравнительная анатомия, ботаника исполнены поэзии, когда в них вникнешь. – Разнообразие форм и общие законы, – соблазн новых открытий и новых соображений – самые прогулки и близость к природе с научной целью – все это очень увлекательно»[138 - Там же.].
В какой-то момент литература и естественнонаучный подход к действительности стали видеться ему взаимодополняющими друг друга: он даже стал думать о том, что можно внести в искусство какие-то новые формы на основании естественных наук. Позднее точка зрения Леонтьева радикально изменилась, – он стал видел в воздействии естествознания на свое творчество вред: «поэзия научных занятий и поэзия любовных приключений имеют между собой то общее, что они одинаково отвлекают вещественно от искусства. Но разница между ними та, что любовь и всякие приключения дают пищу будущему творчеству, влияют даже хорошо на форму его, ибо дают непридуманное содержание; а наука, отвлекая художника в настоящем, портит его приемы и в будущем, и надо быть почти гением, чтобы стиснуть, задавить в себе этот тяжелый груз научных фактов и воспоминаний, чтобы не потеряться в мелочах, чтобы вырваться из этих тисков мелкого, хотя бы красивого реализма ввысь и на простор широких линий, чтобы:
Обрести язык простой
И голос страсти благородной»[139 - Там же. С. 68–69.].
Леонтьев считал, что со временем освободился от влияния науки в своих сочинениях. Но не думаю, что ему это на самом деле удалось: его будущая концепция исторического процесса дышала естественнонаучным подходом, натурализмом, объединяя, сливая воедино историю отдельных народов, человечества с историей живого, природы, показывая и подчеркивая общую логику их развития. «Бесстрастие естественных наук» воздействовало на Леонтьева и в другом отношении: в то время он отошел от веры и склонялся к неясному деизму – «эстетическому и свободному», хотя этот период у него продолжался недолго – 4-5 лет.[140 - См.: Александров А. А. Константин Николаевич Леонтьев.// Русский вестник, 1892. № 4. С. 262.]
От этого времени естественнонаучных занятий сохранился написанный Леонтьевым проект – он предлагал заложить на Южном берегу Крыма «учебницу естествознания». «У нас есть бездна военных школ, есть Университеты, есть специальные училища…, но нет хорошего училища Естествоведения»[141 - Леонтьев К. Н. О Крымском полуострове. // Леонтьев К. Н. Полн. собр соч. и писем в 12 томах. Т.7, кн. 2. С. 275.], – писал Леонтьев. Южный берег Крыма был им выбран за уникальное разнообразие климатических поясов на сравнительно небольшой площади. Степи, горы, субтропики – что может быть лучше и удобнее для наблюдений за природой? Кроме того, в Крыму находился принадлежавший казне ботанический сад, который мог стать базой для училища – абсолютно нового типа учебного заведения, где теоретические занятия могли быть подкреплены наблюдением за окружающей природой. Крымская земля могла дать основу для изучения не только зоологии, но и антропологии, геологии, палеонтологии, других наук. Леонтьев собирался показать этот свой проект Н. И. Пирогову, искал связи в Петербурге, чтобы проект был поддержан.
Дни Леонтьева были заполнены не только литературой, зоологией и прогулками. В 40 верстах от Тамака в имении Учкайя жила помещица Кушникова с взрослой дочерью на выданье и маленьким больным сыном, у которых Константин часто бывал вместе с Шатиловым. Сам хозяин имения, Дмитрий Григорьевич Кушников, всегда был в отъезде – по делам ли службы, по собственной ли воле. Во время этих визитов Леонтьев сблизился с Машей Кушниковой, которой в ту пору было лет 17. Она была невысокой брюнеткой, не очень красивой, но обаятельной. Стройная, прекрасно воспитанная, умная девушка произвела на Леонтьева впечатление. Ее мать, как он вспоминал, тоже была еще удивительно свежа (ей было около 35) и даже красивее дочери, но Маша покорила его удивительным сочетанием сдержанности (идущей от аристократического воспитания?) и скрытой страстности. Они практически одновременно прочли только что вышедшего тургеневского «Рудина», и Леонтьев был поражен глубоким пониманием тайных пружин романа, которое выказала молоденькая девушка.
Маша чудесно играла на фортепьяно, читала Гете и Шиллера в оригинале, любила Лермонтова, обладала легкой походкой и безупречным вкусом (спустя 30 лет Леонтьев еще помнил ее «кашемировое платье, клетчатое, малиновое и vert-pomme[142 - Цвета зеленого яблока (франц.)] и черный, длинный бархатный cache-peigne[143 - Прическа из длинных волос (франц.)]») – всего этого было достаточно, чтобы вскружить Леонтьеву голову. Видимо, и Маше молодой врач немного нравился, – в противном случае, Леонтьев вряд ли бы стал к ней свататься. Сватовство, состоявшееся весной 1857 года, закончилось неудачей. Маша была светской барышней, и Леонтьев в одолженной у Шатилова порыжевшей дубленке не казался ей подходящим на роль избранника. Но Леонтьев не слишком переживал из-за полученного отказа: этот роман был легким, придающим полноту жизни – не более того. Не будь у Маши 25 тысяч приданого и нескольких поместий, Леонтьев вряд ли сделал бы девушке предложение…
О том, что влюбленность не была серьезной, свидетельствует то, что Леонтьев не забывал тогда и Лизы – время от времени он навещал ее в Феодосии. «В 70-ти верстах от Шатиловых на берегу бушующего моря, в тени огромных генуэзских башен, – вспоминал Леонтьев, – молодая, страстная, простодушная любовница, к которой несколько раз в зиму возил меня сам Шатилов, говоря: «allons a Cythere» или «Rien qu’un petit tour a Paphos»[144 - «Поедем на остров Цитеру»; «небольшая поездка в Пафос» (франц.)], и когда вдали на краю степи показывались в одном месте темносиние высоты тех гор, за которыми жила моя безграмотная, наивная и пламенная наложница, – он декламировал: «C’est la que Rose respire… C’est le pays des amours… C’est le pays des amours…[145 - «Здесь благоухает Роза… Это страна любви… Это страна любви…» (франц.)]»[146 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. (1874-1875). P. 72.]
Летом 1857 года Леонтьев, так и не получивший еще бумаг об отставке, вернулся из отпуска в феодосийский госпиталь. А 10 августа 1857 года бумаги наконец-то пришли, – Леонтьев был уволен с военной службы. В Москву он собрался только поздней осенью, – причины задержки были все те же: отсутствие денег и Лиза. Но когда настал, наконец, час возвращения на родину, Леонтьев описывал его так: «Другие доктора возвращались с войны, нажившись от воровства и экономии; – я возвращался зимою, без денег, без вещей, без шубы, без крестов и чинов»[147 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 69.].
В Россию он ехал на долгих – 18 дней; от Крыма до Харькова – с обозом, груженым виноградом (так было дешевле). В Курске Леонтьев понял, что денег добраться до Москвы все-таки не хватит. Ему пришлось прибегнуть к помощи своего попутчика, и вторую половину дороги он ехал впроголодь, обедая с мужиками за 15 копеек на остановках, а про табак и вовсе пришлось забыть. Он сидел в скрипучем возу и читал вслух Беранже, томик которого захватил с собою в дорогу. «Так я ехал, – вспоминал Леонтьев, – бедствуя и наслаждаясь сознанием моих бедствий; ибо я был один из очень немногих, которые могли из Крыма уехать, не краснея перед открывшимся тогда либеральным и честным движением умов; – и сверх того у меня осталась на руках одна бедная семья, которую я дал себе слово не оставлять и сдержал его»[148 - Там же.]. Под «бедной семьей» Леонтьев разумел семью Лизы, которую оставил в Крыму, – он собирался помогать ей деньгами из Москвы.
В Москве Леонтьев взял извозчика, хотя в карманах не было ни копейки. За него заплатили родственники, когда он приехал в дом к Охотниковым. Здесь он и поселился, пытаясь выстроить свою дальнейшую жизнь и судьбу.
Глава 4. Сельская жизнь
Чем больше развивается человек, тем больше он верит в прекрасное, тем меньше верит в полезное.
К. Леонтьев
Москва встретила Леонтьева не радостно. Он отчаянно нуждался, потому главным делом были поиски места, чтобы обеспечить деньгами себя, постаревшую Феодосию Петровну, Лизу. К тому же, московский воздух пробудил воспоминания о Зинаиде Кононовой. В одном из писем к матери Леонтьев не только мягко упрекал ее за то, что она помешала ему жениться на Зинаиде, но и признавался, что готов жениться на бывшей возлюбленной и спустя эти годы, если бы она оказалась вдруг вдовой… Зинаиды в Москве в то время не было, что помогло побороть искушение увидеть ее. А когда через несколько лет бывшие возлюбленные встретились, Зинаида имела детей, привыкла к мужу и была вполне довольна своей жизнью. Говорить им было уже не о чем, – они стали посторонними.
Подыскивая службу, Леонтьев обратился к профессору Иноземцеву. Тот бывшего студента прекрасно помнил, советовал ему остаться в Москве, обещал свою помощь. Но Леонтьеву очень хотелось получить место в деревне: как и герой своего незаконченного романа «Булавинский завод», он мечтал покинуть суетливый город: «Так как я сам был тогда все в беспокойстве, в Sturm und Drang[149 - Буря и натиск (нем.)], то все, что располагало к спокойствию, к здоровью, тишине и постоянству – мне нравилось. Деревня, одиночество, мирный брак или простая «гигиеническая», невзыскательная любовница, должность сельского врача, молоко, осенняя тихая погода»[150 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 50.]. Ему было нужно спокойствие и время для литературы, раздумий, осмысления произошедшего с ним в Крыму. Кроме того, опять болела грудь, – сельский воздух помог бы поправить здоровье. Были и другие резоны для отказа от московской жизни: «Я хотел быть на лошади… Где в Москве лошадь? – Я хотел леса и зимою: – где он? Я хотел многого…»[151 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 70.]
Существовали и эстетические соображения: в деревне он был бы окружен «народом», а кругом его общения стали бы богатые помещики («знать») – эти два полюса российской жизни вполне устраивали молодого человека. В Москве же он поневоле оказался бы посередине – среди небогатых и неживописных литераторов и профессоров, зарабатывающих себе на хлеб упорным трудом. Посередине Леонтьев никогда быть не хотел! Красивого и богатого Тургенева в Москве тогда не было, Фет («улан лихой, задумчивый и добрый») только собирался переехать в Москву после своей женитьбы, а остальные знакомые литераторы не слишком ему импонировали: «Панаев и Некрасов оба были отвратительны и т. д. <Гончаров тоже epicier[152 - Бакалейщик (франц.)], толстый и т. д. Толстых я не встречал, ни Льва, ни Алексея. – Майков очень жалок. – Жена его носит очки! И потому – я на всех почти ученых и литераторов смотрел, как на необходимое зло… и любил жить от них далеко…>»[153 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 71.]. Не стоит осуждать Константина Николаевича за такие мысли: они возникали и у других, соприкоснувшихся с профессиональным «писательством». С. Н. Дурылин – ценитель искусства и философ, общавшийся не только со «средними» писателями, но и с выдающимися, замечал тем не менее: «Как мелочны и скучно мелочны «литераторы»! Конечно, литературный круг – это один из самых невыносимых, неблагородных и мелких, мелких…»[154 - Дурылин С. Н. В своем углу. К 120-летию С. Н. Дурылина. – М.: Молодая гвардия, 2006. С. 300.]
Леонтьев искал себе место в деревне и вскоре принял предложение барона фон Розена стать домашним врачом в нижегородском имении Спасское под Арзамасом, принадлежащем его супруге. Место он получил отчасти благодаря Тургеневу, – Розен был приятелем Ивана Сергеевича.
Переезжая в Спасское, Леонтьев написал прошение: помятуя матушкины наставления, он хотел числиться на государственной службе. Прошение было удовлетворено: 7 марта 1859 года Константин Николаевич был определен врачом с правами государственной службы при имениях Арзамасского уезда, где и провел два года – с 1858 по 1860. К концу этого срока Леонтьев был даже произведен в титулярные советники по представлению Нижегородской врачебной управы.
К сожалению, о его жизни сельского врача сохранилось не так много сведений. Главным (хотя и ненадежным с точки зрения фактов) источником информации о сельской жизни Леонтьева в эти два года является роман «В своем краю». Константин Николаевич начал писать его тогда же, в Спасском, хотя напечатан он был позже. Он сам отмечал позднее, рассказывая о романе: «Большинство лиц взято с натуры, в Нижегородской губернии»[155 - Леонтьев К. Н. Для биографии К. Н. Леонтьева. // Леонтьев К. Н. Полн. собр. соч. и писем в 12 томах. Т.6, кн. 2. С. 8.].
Известно, что Леонтьев принимал окрестных жителей в устроенном Розенами лазарете. Следил он и за здоровьем самих хозяев усадьбы. Судя по письмам, деревенская жизнь пошла ему на пользу, – он перестал кашлять, да и финансовые дела его пришли в порядок. Леонтьев аккуратно отсылал часть своего жалования Феодосии Петровне, чтобы она могла содержать надлежащим образом Кудиново и понемногу гасить долги[156 - Кудиново было заложено дважды – в 1852 и 1854 гг., долг казне составлял несколько тысяч рублей, и до 1876 г. владельцам усадьбы приходилось выплачивать заем и проценты.], и семье Лизы Политовой в Крым. Но и после этого денег хватало на книги, – он выписывал некоторые даже из Германии.
Розены тоже пришлись Леонтьеву по душе. «Добрый и честный Дмитрий Григорьевич», вышедший в отставку в чине полковника, жил в имении наездами, – у него было имение Новоскуратово на Кубани, где он проводил много времени. Приезжая в Спасское, он разговаривал с Леонтьевым о политике и вере, по-отечески (он был на 16 лет старше) предостерегая нового домашнего врача от «прогрессистских» крайностей, свойственных молодости. К тому же, Розен чрезвычайно интересовался восточным вопросом, отношениями России с Оттоманской империей (через несколько лет он даже перевел с немецкого книгу Георга Розена об истории Турции), поэтому Леонтьев, которого краем задела только что прошумевшая Крымская война, был ему дорог как собеседник.
Леонтьев вспоминал, что в этот период был не чужд либеральных взглядов: «я смолоду имел глупость тоже либеральничать (вполне искренно, и это-то и глупо!)», Розен же мягко увещевал молодого человека. «Я тогда улыбался с гнусной тонкостью, – рассказывал Леонтьев, которого в зрелые годы «прогрессивная» печать иначе как «реакционером» не величала, – а теперь, когда я вижу у других эту тонкость, я не бью в морду одних – только потому, что они мне кажутся гораздо сильнее меня, а других, которые не страшны, не бью потому, что не хочу судиться у мирового судьи… Но что я чувствую!.. Но что я чувствую!.. О боже!»[157 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. (1874-1875). P.74.] Розен, конечно, его не бил, но и не соглашался с пылкими молодыми суждениями.
C Марией Федоровной Розен (урожденной Ладыженской, а по первому мужу – Львовой) Леонтьев подружился, – баронесса стала прототипом графини Катерины Николаевны Новосильской в романе «В своем краю» (а фамилию «Львовы» Константин Николаевич использовал позднее для автобиографической эпопеи «Река времен»). Графиню Новосильскую любят все домочадцы (ее даже называют «сахар-медовичем» и «добрыней»), она умна, добра, сильна характером, но не скучно-идеальна – у нее есть слабости, которые только придают ей живого обаяния в глазах окружающих. Она – солнце, вокруг которого вращается вселенная леонтьевского романа. Если Мария Федоровна Розен была на нее похожа, то немудрено, что Леонтьеву она нравилась. Но главное – она ему не мешала. Один из героев романа, домашний учитель Милькеев, говорит Новосильской: «Я сам вас как в кармане ношу. Я вас никогда не слышу и не чувствую. Я был влюблен, у меня была мать, были, к несчастью, родные, приятели и друзья, пожалуй, но все они чем-нибудь же мешали мне… А вы, вы, поймите, вы – первый человек, с которым нет борьбы…»[158 - Леонтьев К. Н. В своем краю. С. 52.]
Леонтьев быстро «прижился» в усадьбе. «Дом, как полная чаша, простор, веселье; едят по-старинному: и много, и часто; большие комнаты под разноцветный мрамор; люстры с переливными хрусталями, колонны; на всех дверях резные фрукты, цветы, корзины с дрожащими колосьями; газеты, книги новые, гостеприимство; все старинное – хорошее, все новое – почтенное»[159 - Там же. С. 126.], – описывал Леонтьев усадебный быт в своем романе. Судя по всему, это описание относится и к вполне реальной жизни в Спасском.
У четы Розенов были дети – Гриша и Азя. Их воспитательница, мадемуазель Мари, стала прототипом синеглазой англичанки Нелли в романе (она явно вызывает симпатии автора), а их гувернер Грюнфельд получил свое литературное воплощение в правильно-скучном Баумгартене. Леонтьев тоже занимался с детьми – естествознанием; говорил о ботанике во время прогулок по парку, объяснял устройство человеческого организма, рассказывал о Крыме… Он даже изучал с ними – по просьбе баронессы – основы анатомии.
Дети (больше всего старался Гриша) переписали начисто его крымский проект («Записку об основании особой учебницы естествоведения на Южном берегу Крыма, в Казенном ботаническом Саду, называемом Никитским») для отправки в Петербург, министру народного просвещения Ковалевскому. «Задача была та, – вспоминал потом Леонтьев, – что нигде почти в мире нельзя найти таких удобств для живого и наглядного изучения природы, как на Южном берегу Крыма (море, горы, дикие леса и близость степи в Крыму же, сады, тепличная флора, богатая воздушная, альпийская на высотах; – обилие перелетных птиц и рыбы; – возможность содержать лучше, чем в столицах, животных самого противоположного климата, ибо на горе наверху холодно, а у моря жарко; – садки для морских животных и т. д.; необыкновенное обилие этнографических и антропологических данных, черепа, могилы и т. д. Сверх того обращено было внимание и на нравственно-религиозное влияние тихой и здоровой местности на учащихся, будущих профессоров; отсутствие столичной злобы, нужды и пустоты»[160 - Леонтьев К. Н. Для биографии К. Н. Леонтьева. С. 8–9.].
Леонтьев надеялся, что на его предложение обратят внимание и строил планы: вот он едет в Париж для того, чтобы изучить устройство ботанических садов, музеев и других естественнонаучных учреждений в Европе. А вот – возвращается в полюбившийся Крым, но уже не бедным подневольным лекарем, а основателем первого в России училища естествоведения, которое станет привлекать к себе все лучшие молодые силы… Мечты оказались напрасными: на проект было наложено несколько резолюций, министр прислал Леонтьеву благодарственное письмо, после чего бумаги похоронили в бюрократической могиле…
В романе, написанном «с натуры», Леонтьев вывел себя сразу в двух персонажах – докторе Рудневе (имя этого персонажа перекочевало в новый роман из «Булавинского завода») и студенте-юристе Милькееве. Наверное, не случайно оба – Василии: повторение имени намекает на общего прототипа обоих персонажей. Пренебрегая полутонами, можно сказать, что Руднев персонифицирует профессиональную сторону Леонтьева, Милькеев же – складывающийся у него в то время эстетизм. Впрочем, в Рудневе есть и черты проживавшего неподалеку от Розенов доктора К. Н. Дмитриева, приятеля Леонтьева в те годы, а в Милькееве можно найти черты другого знакомого, Н. А. Ермолова, часто бывавшего в Спасском.
Руднев, как и Леонтьев, врач. Он тоже беден, тоже окончил Московский университет, тоже прошел через трудные годы студенчества. Руднев мечтает благодаря своему докторскому званию перестать бороться за кусок хлеба: «Вот я теперь врач: я имею право решать участь семейств; я могу спасать людей; могу иметь чины; лет через 20 уже буду не бедный мещанин Руднев, незаконный сын крестьянки, а доктор Руднев – генерал от медицины»[161 - Леонтьев К. Н. В своем краю. С.7.]. Мысли о «генеральстве от медицины» (и «генеральстве от литературы» заодно!) и Леонтьеву не были чужды. Руднев увлекается наукой, естествознанием – еще одно явное сходство с автором. Руднев – последователь френологии, как и Леонтьев, он анализирует окружающих с точки зрения строения их черепов. Формально – именно Руднев является главным персонажем романа, именно о его жизни, мыслях, чувствах рассказывает автор.
Но по сути, супергероем повествования становится Василий Милькеев. Он красив, умен, всем нравится, влюблен сразу в двух девушек (Нелли и Любашу), но главное – суждения его совершенно не похожи на общепринятые мнения. В уста этого персонажа Леонтьев вложил многие парадоксальные идеи, вполне вписывающиеся в его собственную концепцию. Именно в нижегородском имении сложились основные черты «эстетического имморализма», в котором не раз упрекали Леонтьева. Разумеется, эта концепция не носила тогда законченного характера, она лишь складывалась, но эволюция его взглядов шла именно в этом направлении.
В одном из разговоров с Новосильской и другими Милькеев развивает теорию эстетизма, чрезвычайно близкую к той, что отстаивал Леонтьев. Речь зашла о равенстве – ценности, носящей безусловный характер в глазах либерально настроенных людей того времени. Милькеев же не только поставил под сомнение эту безусловность, но и вовсе выдвинул эстетический, а не моральный критерий на первый план:
«– Равенства должно быть настолько, чтобы оно не стесняло свободы и вольной борьбы.
– Я думаю, главное, чтоб не было насилия?.. – возразила Катерина Николаевна, – это – главное… Или нет…
– Все условно-с.
– А как же оправдать насилие?..
– Все условно-с. Пожалуй, и не оправдывайте.
– Нет, надо оправдать.
– Оправдайте прекрасным, – говорил Милькеев, – одно оно – верная мерка на все… Потому, что оно само себе цель… Всякая борьба являет опасности, трудности и боль, и тем-то человек и выше других зверей, что он находит удовольствие в борьбе и трудностях… Поход Ксенофонта сам по себе прекрасен, хоть никакой цели не достиг!
У Милькеева заблистали глаза и загорелись щеки; не видел еще Руднев его с таким лицом. Предводитель хотел что-то сказать, но Милькеев уже был в волнении и, откидывая назад свои кудри, продолжал, все больше и больше разгорячаясь: