Леонтьев уже совсем было решился вернуться в Еникале, но тут увидел офицера в черкесском платье и папахе. Это был его знакомый со времени короткой учебы в Дворянском полку в Петербурге, князь Хамзаев. В отличие от Леонтьева, князь закончил курс и теперь состоял при гусарском Саксен-Веймарском полку, который точно так же, как и леонтьевский Донской 45-й, был где-то там, за городом, в большой степи. Столько лет они не виделись, а тут, в замершей перед нашествием неприятеля Керчи, встретились! Леонтьев кинулся к Хамзаеву и объяснил ему свое положение.
– Постойте, голубчик, вам нужно верховую лошадь. Себе я достал кой-как. Я тоже здесь случайно, в таком же положении был, как и вы. Погодите, попробую, – не удивившись встрече, сказал Хамзаев.
Он постучал в какие-то крепкие ворота, из которых вышли два почтенных татарина в белых чалмах. Они поговорили пару минут с князем, и Хамзаев, протягивая Леонтьеву дружески руку, с сожалением сказал:
– Нет у них больше ни одной свободной лошади… они бы дали. Последнюю мне отдают, что ж делать, доктор, не моя вина. Спасайтесь, как знаете, а мне самому пора убираться отсюда.
Леонтьев вновь остался один. В голове стали проноситься мысли о возможности плена. Как быть? Солнышко пригревало, море было спокойно и прекрасно, и мысль о плене перестала пугать его: «И отчего бы на «казенный» французский, турецкий или английский счет не съездить за границу? Вероятно, особого зла мне не сделают; быть может, еще и работу где-нибудь как врачу дадут. Я, так и быть, так и быть, уж постараюсь быть любезным и понравиться им. Увижу две столицы, о которых я могу иначе (по недостатку средств) лишь мечтать и в книгах читать; увижу даром и при исключительных условиях Царьград, …увижу, быть может, Париж… Боже мой! Да это прекрасно! Все к лучшему! И, наконец, разве я строевой офицер, которому без крайности стыдно отдаться в плен… Я ведь не от робости остаюсь… Быть может, и пленному будет грозить опасность… Я доктор военный… Офицеры необходимее для отчизны… Они полезнее в такое время; убивать и быть убитым вернее, гораздо вернее, чем лечить и спасать. В битве нет иллюзии; чем больше у нас своих храбрых воинов, тем больше мы убьем и прогоним чужого народа; а медицина? Я исполнял свой долг в больнице, как умел, но я мало верил в серьезный результат наших тогдашних докторских трудов. И статьи Н. И. Пирогова в «Военно-медиц. сборнике» мне очень нравились тем, что в них часто заметен был значительный скептицизм. Он, видимо, любил науку; но не верил в нее слепо и безусловно… И если он, Пирогов, великий хирург, так думает, то что же значит наша доля пользы. Что значит один молодой и малоопытный военный врач… Таких, как я, врачей довольно… Но во мне есть другое, я будущий романист… Я останусь в плену и потом напишу большой роман: «Война и Юг»…»[106 - Там же. С. 213–214.]
Но тут Леонтьев вспомнил о Феодосии Петровне. Весть о взятии Керчи донесется до Кудиново, и до тех пор, пока она не получит от него письма (а когда оно дойдет из плена-то?), Феодосия Петровна будет мучиться неизвестностью. Он как будто бы увидел ее – в кисейном сером с черными цветочками платье, вспомнил ее благородный и суровый профиль, большой нос с горбинкой, круглую родинку с левой стороны на подбородке, величавую походку… Мысль о матери омрачила его странно-приподнятое настроение. Долг, честь и мать! Выбора не было – надо добираться к своим. Сзади раздался топот копыт по мостовой. Леонтьев оглянулся. Худой казак с рыжими усами, без пики ехал по улице. Он вел в поводу за собою другую лошадь без седока и без седла, только с деревянным седельным остовом. На погонах его был номер 45! Судьба! Пораженный удивительным совпадением, Константин спросил казака:
– Так ты 45-го полковника Попова полка… Откуда ж ты с этой лишней лошадью?
Оказалось, что казак возвращался в полк из еникальского госпиталя, куда отвозил больного товарища. Тут в бухту вошел первый пароход с английским флагом. Судно попытались обстрелять, но ядра с береговых батарей не долетали до него. Пароход величаво остановился посередине бухты. Скоро к нему присоединился и другой корабль. «Долг, честь и мать!» – пронеслось опять в голове Леонтьева. Он обратился к казаку:
– Я прикомандирован доктором к вашему 45-му полку… Дай мне эту лошадь!
– Да как же, ваше благородие, лошадь не моя, товарища… Сотенный командир что скажет?..
– Он скажет тебе спасибо, что ты доктора им привез; будь покоен… А я тебе рублик дам…
Казак согласился, и они направились прямо в ту сторону, откуда должен был вступить в город сухим путем неприятельский десант, – казак объяснил, что так до их отряда ближе. Скоро их нагнал рысью другой казак того же полка, и вскоре они оказались за городом.
Вокруг тянулась весенняя зеленая степь, пели крымские жаворонки. 50-летний Леонтьев вспоминал: «Природа и война! Степь и казацкий конь верховой! Молодость моя, моя молодость и чистое небо!.. И, быть может, еще впереди – опасность и подвиги!.. Нет! это был какой-то апофеоз блаженства»[107 - Там же. С. 218.].
Один из казаков увидел на горизонте что-то, напоминающее вражескую пехоту, движущуюся к Керчи.
– Бери правее! – решил один из казаков. – Может, у них и кавалерия есть. Догонят – убьют или поймают…
Казаки – и Леонтьев за ними – припустили хорошей рысью. К вечеру они встретили аванпост своего 45-го полка под командованием молодого офицера. Поехали вместе и уже шагом. Навстречу попалось овечье стадо.
– Чьи овцы? – спросили татарина-пастуха.
– Багера, – ответил тот.
Леонтьев знал, что Багер – это испанский консул, не чуждый коммерции, у которого под Керчью есть богатое имение.
– О, какие у него овцы хорошие, и как много! – произнес Леонтьев. – Взять бы одну, да и зажарить – что мы иначе будем в этой степи есть?
Казаки и офицер молчали. Но Леонтьев, воодушевленный сознанием, что война, что казаки – защитники, а он – голодный врач этих защитников, скомандовал одному из казаков:
– Ну, что смотришь, брат! Бери, чего зевать! У Багера много… Теперь война. Ведь нам тоже есть надо…
Казака не пришлось упрашивать: он схватил одну из овец и привязал ее к луке седла. Овцу потом, конечно, съели, но казацкие офицеры очень смеялись над наивным представлением Леонтьева о том, что во время войны можно брать требующееся у зажиточных людей без денег…
В этом эпизоде поражает то, как изменился Леонтьев за неполной год крымской жизни! Вместо нервного юноши, недовольного собой и жизнью, страдающего от каждого пустяка, боящегося чахотки, – перед нами довольно крепкий физически, способный скакать наравне с казаками 25 верст (без седла!), уверенный в себе, не боящийся опасностей молодой человек, который, хотя и любуется собой по-прежнему, но способен на реальные, не только воображаемые поступки. Он уже не юноша, но муж. Московские страдания и условности слетели с него, как шелуха, – он другой, и ведет себя иначе… Сам он вспоминал: «Практическая жизнь, независимая должность были полезны мне для независимости, для новых впечатлений, для жизни, для того самоуважения, которого бы мне не дала презираемая мною серая и душная жизнь столичных редакций. Теперь я больше любил, я больше уважал себя; я сформировался и стал на ноги»[108 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 67–68.]. К нему обращались «высокоблагородие», он отвечал за других – за их здоровье и жизнь, он не трусил опасности, он сам зарабатывал на кусок хлеба, – несколько месяцев назад это и присниться не могло склонному к депрессии московскому студенту!
Штаб Леонтьев с казаками нашли верстах в 15 от города, – если б ехали по прямой, наткнулись бы на него гораздо раньше. Здесь был и полковник Попов, в ведение которого прибыл новый доктор. Они познакомились, – Леонтьев, как всегда, оценил нового своего непосредственного командира внешне: «Полковник Попов мне понравился с виду; лицо у него было солдатское, как бы испытанное трудами бури боевой, худое, строгое, выразительное; усы седые, и сам он был сухой и довольно стройный мужчина, на вид лет пятидесяти. Он казался теперь очень серьезным, да и для всех, конечно, минуты были тогда серьезны: мы еще не знали наверное, сколько у неприятеля войск; ходили только слухи, что 15 000; не знали, есть ли у союзников с собой кавалерия, и обязаны были с осторожностью с часу на час ожидать преследования и нападения в открытом поле. У нас войска было очень мало»[109 - Леонтьев К. Н. Сдача Керчи в 55-м году. С. 225.]. В этот момент над степью вдали поднялся черный столб дыма.
– Еникале взорвали! – сказал кто-то рядом.
Кто взорвал? Наши? Союзники? Леонтьев невольно задумался: останься он в крепости, какая его ждала бы судьба?
Батареи Еникале вступили в бой с английской эскадрой, но еникальские пушки давали недолёт. Поэтому русское командование отдало приказ заклепать орудия, взорвать пороховые погреба и оставить позиции. Оставленная крепость была занята союзниками. Проезжавшие мимо степного штаба Врангеля жители Керчи рассказывали о том, что турецкая часть союзного десанта устроила в Еникале резню среди греков. Эта весть поразила Леонтьева: он вспомнил знакомые греческие купеческие семьи – Мапираки, Маринаки, Стефанаки, Василаки, красивых купеческих дочек, на которых заглядывался в церкви, и ему стало не по себе…
Керчь осталась незащищенной сразу после вывода войск в степь, еще в середине дня, и неприятелю представлялась возможность овладеть ею со стороны моря. Но союзники некоторое время не знали об отступлении гарнизона и не решались на такие действия. Поэтому Керчь была дважды подвергнута бомбардировке с судов. Многие керченские горожане, натерпевшись страху от неприятельского огня и видя свою беззащитность, спешно собирали скарб и бежали. Вскоре город был захвачен десантом, который состоял из французов, англичан и турок. Керчь горела. Началось мародерство, особенно среди турок, с которым союзное командование пыталось бороться (19 век был еще временем «джентльменских» войн, поэтому союзники даже повесили несколько солдат за случаи грабежа). Но если в самом городе турецкая часть десанта была невелика и контролировалась генералом Митчеллом, осуществлявшим общее руководство союзными войсками в Керчи, то крепость Еникале оказалась занятой именно турками и здесь «джентльменства» не наблюдалось… Керчь стала ключом союзников к Азовскому морю (его превращение в открытую морскую зону входило тогда в планы Англии). Но главное – были перерезаны водные артерии, по которым шло снабжение обреченного уж Севастополя…
После отступления Керченского гарнизона в степь перед генералом Врангелем встала сложная задача: надо было каким-то образом препятствовать проникновению союзников вглубь полуострова, и, вместе с тем, не допустить окружения восточной группы войск. От Черного до Азовского моря протянулась линия передовых постов, которая должна была сообщить о приближении неприятеля. В первую ночь после отступления из города две сотни казаков 45-го полка тоже были назначены нести караул и принять на себя удары неприятельской кавалерии, если бы союзникам вздумалось захватить русских врасплох. Леонтьев, укладываясь спать прямо на траве после длинного дня, видел, как расставляют пикеты для охраны, как подтягивается легкая артиллерия, как устраиваются на ночлег казаки и офицеры… Но еще до того, как совсем стемнело, он встретил своего керченского приятеля, Лотина, на квартире которого оставил пожитки и денщика. Какого же было его изумление, когда Леонтьев узнал, что вещи его не пропали, а денщик с чемоданом и узлами находится неподалеку. Лотин мрачно рассказал ему, как это произошло:
– Не ваши вещи пропали, а мои… Ваши все целы, и денщик ваш при штабном обозе! Завтра вы можете его разыскать. Я поручил все мое добро хозяйке, когда утром поехал в штаб… Сказал ей, что пришлю за ним… Потом уж, при отступлении, выпросил в штабе один фургон и послал поскорее за вещами. Посланный спрашивает: «Тут вещи доктора? Давай скорей», а ваш денщик говорит: «Тут!», положил ваши вещи в фургон и приехал сюда…
Так Леонтьев неожиданно обрел вновь и свои голландские рубашки, и сапоги, и фамильный образок с мощами, и рукописи…
На следующий день Леонтьев написал записку матери, – чтобы не волновалась. Он смог передать ее кому-то в штабе (чтобы отправили с оказией), когда разыскивал своего денщика Трофимова. «Chere maman! – писал Леонтьев. – Я пишу вам только записку, чтобы Вы были спокойны на мой счет. Я совершенно цел и невредим. Нахожусь на бивуаках в Арчине – с казаками, к которым я прикомандирован; здесь собран весь керченский отряд. Не пишите мне, потому что мы долго стоять не будем; я же буду по-прежнему по возможности аккуратно вас извещать. Что бы вы ни услыхали про Керчь или Еникале, будьте спокойны. Adieu. Saluez tout le monde[110 - До свидания. Приветствуйте каждого (франц.)]»[111 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери от 13 мая 1855 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 176.].
Началась новая служба военного лекаря Леонтьева, – в степи, на аванпосте, с казаками, под боком у постоянной опасности. Описание кочевой степной жизни Леонтьев опять давал разное. В письмах к матери – писал, что жизнь эта однообразна. «Проснулся в 5, в 6 часов утра напился чаю; до полудня пролежал в палатке, покурил, в полдень пообедал большею частью у полковника; а там опять то же до ужина»[112 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери, май 1855 г., б/ч. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 177.]. А в воспоминаниях описывал свое житье иначе: «После восьмимесячной довольно тихой и правильной жизни в крепости Ени-Кале настало для меня время бродячей, полковой жизни. После взятия Керчи я прослужил до глубокой осени при Донском казачьем полку на аванпосте; был беспрестанно на лошади, переходил с полком с места на место, из аула в аул; пил вино с офицерами, принимал участие в маленьких экспедициях и рекогносцировках. Тут было много впечатлений и встреч, очень любопытных…»[113 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 65.]. Медицинской практики здесь было, конечно, гораздо меньше, чем в госпитале: до настоящих сражений дело не доходило. Но вряд ли Леонтьев скучал без медицины, которую не слишком любил. Он был здоров. От простуды, которой еще боялся по привычке, он предохранил себя: за седлом у Леонтьева ездила теплая ваточная шинель (если придется ночевать в открытом поле) и высокие сапоги на гуттаперче. Усталости он не чувствовал, наоборот, отдыхал после госпитальной жизни. В деньгах он тоже не нуждался (редкий случай!). Во-первых, их все равно негде было тратить, а во-вторых – один артиллерийский майор, услышав, что Леонтьев намеревается просить рационные деньги вперед за месяц, дал ему взаймы.
6 октября 1855 года кочевая жизнь сменилась видимостью оседлости: Леонтьева перевели в аул Келеш-Мечеть, который стал в отряде чем-то вроде центрального пункта. Там расположился небольшой лазарет, командиром которого и стал Леонтьев. Он нашел в ауле чистую татарскую мазанку и снял там комнату, которую устроил в соответствии со своими вкусами, – комната была убрана им в татарском стиле. На глинобитный пол настлали войлок, поверх которого Леонтьев бросил яркий ковер, кровать он себе смастерил из татарских тюфячков, разскидал всюду цветных подушек, а для занятий позаимствовал табурет и складной столик у местного артиллерийского начальника. Больных в лазарете было совсем немного по сравнению с еникальским госпиталем – не больше десяти. К тому же, Леонтьев чувствовал себя если не опытным врачом, то уж и не тем растерявшимся юнцом, бегавшим в свою комнату листать учебники, чтобы поставить больному диагноз. В повести «Сутки в ауле Биюк-Дортэ» леонтьевские персонажи – помещик-ополченец и офицер, родом из одной губернии, встретившиеся на крымской войне, говорят о местном молодом враче, Федорове, в котором автор явно вывел себя:
«– Кажется, этот медик отличный человек? – заметил помещик.
– Я тебе говорил, отличный малый, и оператор какой лихой. Я ходил смотреть, как он ампутацию одному делал… Засучил рукава и начал…то есть минута – и отлетела нога пониже колена… Федорову не здесь бы служить… какая ему тут польза? Только что смотрительский стол, да что-нибудь от подрядчика. Прежде он служил в ***ском госпитале… так там больных была куча…»[114 - Леонтьев К. Н. Сутки в ауле Биюк-Дортэ. С. 252–253.]
У Леонтьева появилось свободное время, он стал задумываться о литературе, о том, чтобы написать новую вещь. В голове роилось сразу несколько сюжетов («Вы знаете мою манеру задумывать 10 повестей разом»[115 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери от 7 октября 1855 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 179.], – писал он матери), в бумагах лежало несколько набросков, да и гонорар пришелся бы кстати – он хотел помочь Феодосии Петровне в ее финансовых затруднениях. Константин решил закончить повесть и пьесу[116 - Речь идет о пьесе «Трудные дни».], начатые ранее, послать их Краевскому и Каткову и уже начал прикидывать, как распорядиться будущим гонораром (рублей 75?) Тургенев, знавший о замысле пьесы, в своем письме Леонтьеву обещал ее поддержать и сделать «все возможное» для ее напечатания.
Но работа двигалась медленно – из-за «лагерного одеревенения ума», как считал Леонтьев. Он не мог закончить ни одной вещи и стал мечтать о выходе со службы: «видишь исписанной бумаги много, много положено дорогого сердцу туда, а конченого ничего еще нет! Так как вспомнишь, что уже 26 год пошел, как-то словно страшно станет, что ничего капитального еще не сделал. Нет, надо, надо ехать домой и, посвятивши целый год тишине и свободе, написать что-нибудь определительное, которое могло бы мне самому открыть, до какой степени я силен и в чем именно слаб!! А там, что Господь Бог даст»[117 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери от 6 марта 1856 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 180.].
Осенью 1855 года Леонтьева перевели в Феодосийский госпиталь. Феодосия ему понравилась даже больше Керчи, – город был зеленый, чистый, с живописными развалинами генуэзской крепости. Он снял там квартирку за 6 рублей в месяц у пожилой молдаванки – Фотинии Леонтьевны Политовой, бывшей замужем за небогатым греком-торговцем. В доме жили две дочери хозяйки, обе красавицы, особенно Лиза, пленившая нового постояльца еще и кротким характером. Елизавета Борисовна Политова[118 - Позднее известна как Елизавета Павловна. Отчество «Павловна», образованное от имени деда, было взято ею из-за нелюбви к отцу.] была малообразованна, книг не читала, о Тургеневе и литературных салонах не слыхивала, но она была изумительно живописна и так не похожа на жеманных петербургских барышень! К тому же она прелестно пела романсы и греческие песни… Леонтьев влюбился. Лиза тоже не осталась равнодушна к стройному врачу с горячими темными глазами. Зинаида Кононова если и не была вовсе забыта, то стала прошлым. Все свободное от службы время Леонтьев проводил с Лизой. Эта тайная любовь (ведь Лиза – мещанка, у нее были родители, родные, которые надеялись со временем выдать ее, как и положено порядочным девушкам, замуж) ударила Леонтьеву в голову, наполняла до краев его жизнь. Даже письма матери писал он теперь гораздо реже, и литературные проекты отодвинулись на второй план. Но – несчастье! – он поссорился со своим медицинским начальником, и тот среди зимы перевел его в Карасу-Базар[119 - Ныне г. Белогорск в Крыму.].
Недалеко находилось имение Шатилова, куда его год назад приглашали погостить. Но зимой 1855-56 годов это место было не для отдыха… В городе с 14-тысячным населением разразилась эпидемия тифа, завезенного военными, люди гибли сотнями; церковные колокола целыми днями звонили о покойниках, а из четырнадцати врачей на ногах были двое – «остальные были уже в гробу или в постели»[120 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 65.]. Леонтьев работал в переполненном госпитале, где не было достаточно лекарств, перевязочных средств, даже пол был земляной… «Карасу-Базар скверный город… узкие переулки, иногда до того, что только двум человекам разойтись при встрече, а уж рядом идти и думать нечего… Вообще все точно так, как описывают восточные города… в переулках грязь такая, что я не видал нигде; едешь верхом – все сапоги забрызгаешь;… собаки с окровавленными мордами грызутся вокруг вас за какую-нибудь кошку…»[121 - Леонтьев К. Н. Письмо к матери от 1 февраля 1856 г. //Цит. по: Леонтьев К. Н. Полн. собр соч. и писем в 12 томах. Т.6, кн. 2. С. 297.].
Денег у Леонтьева не было вовсе, – его кормили знакомые и сослуживцы. «Я чуть не умер там», – вспоминал он позже. Несмотря на опасность, неустроенность, единственный двугривенный в кармане, думал он только о Лизе. И в один прекрасный день убежал в Феодосию! Время было военное, Леонтьев же бросил своих больных, хотя и подал перед отъездом прошение об отпуске по болезни (его действительно мучила лихорадка), – ему грозил суд. Спасли друзья: они знали, что дело не в трусости, а в любви… Благодаря хлопотам и стараниям знакомых дело замяли, и Леонтьева в конце февраля 1856 года вернули в 45-й Казачий полк. «Опять степь; опять вино и водка; опять тишина, безделье, конь верховой и здоровье… Опять новая командировка в Симферополь, где было очень много раненых и больных. Опять больничные труды… но больше любовь, чем труды»[122 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 65.], – описывал это время Леонтьев.
Феодосия Петровна писала сыну взволнованные письма: литературный хлеб ненадежен, да и частная медицинская практика не гарантирует благосостояния; к тому же ты, Костинька, не раз говорил, что не любишь медицины. Ты хочешь уволиться со службы, но стоит ли? По ее мнению, хотя война и шла к концу, лучше сыну служить и дальше, хотя бы и не в армии, дослужиться до коллежского асессора, что даст надежный заработок… Сын отвечал, что он честолюбив, конечно, очень, «но не на наши русские чины, которые можно принимать только как выгодное следствие службы, а не как цель ее. Самолюбие мое немного повыше целит…»[123 - Письмо К. Н. Леонтьева к матери от 25 августа 1856 г. // Леонтьев К. Н. Собр. соч. Т. 9. С. 181.] Он мечтал не о чинах, – ему нужны были признание и деньги как путь к свободе. Служба же по определению – несвобода, да и денег даст мало. Леонтьев мечтал поехать в Италию, Париж, строил планы о том, как встанет на ноги и заберет мать жить к себе, как оживит денежными вливаниями разрушающееся Кудиново… Какая уж тут служба коллежским асессором!
В письмах он не писал о главном в своей жизни, – что любит и любим. Хотя упоминание об «одной весьма милой девушке» в письме к матери имело место. Дело кончилось тем, что Леонтьев и Лиза решили вместе бежать, хотя денег у влюбленных не было, а прошение Леонтьева об увольнении с военной службы не было удовлетворено, ему полагался лишь отпуск. Правда, после падения Севастополя было объявлено перемирие, поэтому чести Леонтьева такое приключение повредить не могло. Беглецов задержали, потому что – как на грех! – в это же самое время некий гусар увез девушку от родителей. Родители объявили дочь в розыск, и Леонтьева с Лизой приняли за разыскиваемую пару… Паспортов у них с собой не было. Уверенный в себе Леонтьев в военной форме подозрений не вызвал, а вот девушку, путешествующую без документов и сопровождения родственников, чуть не отвели в полицейский участок. «Мою бедную подругу хотели посадить в полицию, но я обнаружил в защиту ее столько энергии и решимости, что никто не решился на этот шаг; но целый день и ночь стояла стража у дверей наших; квартальный взял с меня взятку, последние пять рублей; один пьяный доктор, женатый человек, который отправил жену свою в Россию и жил с вовсе некрасивой «Наташкой», дал мне десять рублей. Меня вернули под стражей в Симферополь; девушку я сам, отстоявши ее от полиции, отправил к родным»[124 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 65–66.], – так описывал окончание этой эскапады Константин Николаевич.
В его описании происшествия обращает на себя внимание слово «мимоходом»: «Мимоходом я увез одну девушку от родителей»[125 - Там же.]. Лизу он сильно любил, для нее такой побег был опасным приключением, которое могло испортить всю ее дальнейшую жизнь, почему же «мимоходом»? Конечно, Леонтьев немного рисовался перед читателями, описывая свою лихую молодость, но видимо, он не думал о серьезном продолжении этого романа и планировал по окончании своей «временной» крымской жизни с Лизой расстаться.
Неудавшийся побег поставил Леонтьева на край финансовой катастрофы: занимать денег уже не у кого было, – у всех занял. Он буквально голодал несколько дней и питался только черным хлебом. Когда от недоедания стала кружиться голова, Константин отправился в госпиталь – на казенные хлеба. Своим сослуживцам-врачам молодой человек рассказал профессионально придуманную историю о том, что мучится ночными пароксизмами, – и все для того, чтобы иметь пропитание! Эстет-Леонтьев почти месяц ел «казенную гадость», пока не пришло избавление в виде денег от родных.
В это время Леонтьев получил назначение в госпиталь Симферополя. Жил за городом, снимал задешево квартиру у старика-немца, бывшего ранее учителем рисования в гимназии, проедал и прокучивал полученные деньги: «Опять здоровье, трактиры, музыка, знакомство с английскими гвардейцами[126 - Речь идет о пленных.], портер и шампанское. Опять конец деньгам. Удаление на тихую дачу «на берегах веселого Салгира»[127 - Река в Крыму.]. Немецкая честная семья; божественный вид из виноградника на Чатыр-Даг; кругом пышные сады. Беседы со стариком о крымской старине, о Боге, о природе! Две дочери-вдовы; меньшая молода и благосклонна… Меня хотят женить на ней…»[128 - Леонтьев К. Н. Моя литературная судьба. С. 66.]
Дачная идиллия на окраине Симферополя продолжалась недолго: несмотря на молодую вдовушку, Лиза не выходила у Леонтьева из головы. Он снял комнату в солдатской слободке у вдовы Бормушкиной и привез Лизу туда. «Моя беглянка опять со мной. Мы забываем весь мир и блаженствуем, как дети, на дальней слободке… На службу я не хожу… и не каюсь. Я как будто опять болен… По правде сказать, мне кажется, я больше думал о развитии моей собственной личности, чем о пользе людей; раз убедившись, что я могу быть в самом деле врачом не хуже других, и управлять, и лечить – я успокоился, и любовные приключения казались мне гораздо серьезнее и поучительнее, чем иллюзия нашей военно-медицинской практики! Здесь, на солдатской слободке, не было обмана, здесь достигалась цель; но в больнице?..»[129 - Там же.] К счастью, Леонтьеву «по болезни» продлили отпуск. Когда закончились леонтьевские деньги, Лиза стала шить наволочки и мебельные чехлы на продажу…
Опьяненного любовью Леонтьева по поручению родственников разыскал Шатилов. Увидев Лизу, он был покорен ее красотой и вместо нравоучений ссудил влюбленных 100 рублями для путешествия на Южный берег Крыма – в Ялту, Алупку, Гурзуф. Ни Леонтьев, ни Лиза еще не бывали там, потому приняли предложение Шатилова с восторгом. «Мы опять блаженствуем en tete-a-tete среди не виданных ни ею, ни мною никогда красот южной, приморской и горной природы. Мы возвращаемся без хлеба, закладываем ложки и опять расстаемся»[130 - Там же. С. 67.], – так закончилась их вторая эскапада. Леонтьев вновь стал тянуть лямку военной службы. Правда, война к этому времени уже закончилась…
30 марта 1856 года в Париже был подписан мирный трактат. День был выбран не случайно – таким образом французы объявили миру о своем реванше: именно 30 марта 1814 года победоносные русские войска вступили в Париж, сокрушив наполеоновскую армию. Севастополь, Балаклаву, Керчь, Евпаторию и другие крымские города Россия смогла себе вернуть в обмен на захваченную во время войны турецкую крепость Карс. Но Черное море отныне должно было быть нейтральным, России запрещалось иметь там свои военные базы и флот. Были и другие потери со стороны России, – мирный договор нанес сильный удар по престижу России.