В Красноярск.
Ты знаешь, сколько самолет до Красноярска стоит?
Билет? Знаю, конечно.
Так почему ж ты пьешь по-черному?!
Что?
Пьяный почему ходишь?
Кто это такое сказал?
Были сигналы!
– Виктор Владимирович, ну вы подумайте, как это можно пить… тем более по-черному, и за четыре месяца написать диссертацию? У меня же сложнейшая тема теоретической лингвистики! Мне кажется, у нас о каждом преподавателе-мужчине ходят… ну версии всякие. Просто потому что нас мало.
– Я тебе не следователь… Ладно. Пиши заявление, всё там пройдешь, бухгалтерию… Подпишу.
– А вот ещё, Виктор Владимирович, в общежитии в нашем блоке комната освободилась, с кафедры МХК там женщина уволилась, нельзя ли рассмотреть наше вселение еще и во вторую комнату: Казаки, конечно, тоже когда-нибудь диссертации напишут, но пока я написал, я быстро защищу!
– Ты защити вначале… Ладно, всё… Мекалов!
11
Есть такой датский писатель – Питер Хёг, у него в одном романе фраза: «Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым». Хорошо сказано… Хотя, конечно, что-то недодумано… Плюс явно неточность в переводе на русский. Наверное, это пустота не для него, а для них, то есть когда европейцы вдвоем (ведь трудно представить, что в единственном числе европеец, оставшись, допустим, один дома, всё трещит и трещит что-то вслух без умолку, избегая такого невыносимого напряжения молчания).
Если признать за аксиому правильность мысли, что два европейца, находясь рядом, не могут долго не разговаривать, то мы с женой – не европейцы (и впрямь: у обоих в корни закрались экзотические отростки, у Ружина – пермяка, это на Урале, у Ружиной – гурана, не путать с гуроном, гураны – это на Байкале). До женитьбы мы, конечно, разговаривали, причем много, часто, обо всём. Да, наверное, как только надвигалось нечто подобное погружению в молчание, кто-то срывался в разговор, артикулированные вербальные знаки, причем, так, симулякры, ничего не выражающее сотрясение воздуха… пока не находилось темы или лучше события, когда можно было не молчать уже по существу.
Но вот почти сразу после свадьбы стали говорить редко. И сейчас говорим редко. И нет никакого напряжения от молчания, нет. И так хорошо. Провожаю я, допустим, жену на работу – а чего не проводить: пар у меня нет, погода хорошая, осень… Если быть точным: осень в варианте 31 октября не очень тяжелого понедельника 1994 года в Этом городе; асфальт, правда, весь выщерблен, вон дом безглазый, вон строительные кучи долгостроя, ну да это понятно: проклятые девяностые годы России двадцатого века: реформы; разруха на остатках империи, которая умела питаться только собственным телом; «разоружение незаконно вооруженных бандформирований» (а есть законно вооруженные бандиты?), сидящее в кавычках, как в темнице; политические войны. Ощущения, что будет завтра, не в переносном смысле, прямом – нет ни у кого. Нет курса. Где он? Вот в чем вопрос. Абстрактных идей, как всегда, хоть отбавляй, а надеяться не на что. Делать нечего в простом утилитарном смысле. И в том же смысле нечего желать. А что может захотеться, когда зарплата у кого – сто тысяч, у кого – двести, у профессоров и водителей троллейбуса – триста, но какая разница, когда вечное материально-духовное мерило русской жизни – бутылка водки, стоит 7 585 рэ? – и это самая дешевая, палёно-фальшивая, да и сие не показатель, а вот когда дешевенькое, сиротское осеннее пальто пятилетнему сынишке стоит столько, что за него папе сынишки месяц работать – тут задумаешься… И если бы сейчас, когда у меня дома главное богатство – пишущая машинка «Ивица» и коллекция ста виниловых, таких размеров руль у «Запорожца», пластинок, – подошел бы кто и сказал, что через восемь лет я просто и запросто куплю с полуторамесячной шабашки (150 страниц текста в свободное от работы время) компьютер с процессором 1700 MHz, и он будет служить мне библиотекой и фонотекой, бесконечным фотоальбомом и маленьким кинотеатром, студией звукозаписи, шахматным партнером и переводчиком с иностранных языков, местом рождения и хранения всех моих лекций, статей, рассказов, повестей, романов, а также аудиокниг и саундспектаклей, что немаловажно – не самой плохой нянькой и воспитателем для моих детей, – сказал бы кто, что до той эпохи всего-то лет семь-восемь… я… может быть, и поверил…
Но никто не подошел. А я в уме сочинил фразу – национальный афоризм. Вот он. «В России виноватых нет»… Конечно, немного спустя бедный Ружин этот афоризм забудет…
А пока мы с женой идем, просто идем. Переговариваемся редко, почти всё время молчим. Для нас это нормально.
12
Бедный Ружин, странный Ружин… Водки взял себе на ужин!
Выпил. Вытащил соседа, после вкусного обеда, в коридорчик покурить. Сигарет сосед не курит. Водкой голову не дурит. Но – сосед, святое дело. Там поддакнуть, постоять, пусть в душе потом послать. Что? Ты диссер залепил?! Как! Ты ж только водку пил?! Ну, понятно, не запоем. Но ведь – ДИССЕР! Геморроем (мы ж без дам!) … за много лет можно диссер одолеть. Ну а тут, блин, – за полгода… Неужели же природа не поставила предел, чтобы Ружин не балдел?..
13
«Жизнь была бы прекрасной и удивительной штукой, если бы… да нет, всё остальное перенесть ещё как-то можно, но вот утреннее похмелье!» – думал я, идучи следующим утром на работу. «А пара-то какая тягомотная – семинар по синтаксису сложносочиненного, что там говорить два часа, ну, не два, полтора – по синтаксису сложносочиненного! С союзом „и“ – соединение, „а“ – сопоставление, „но“ – противо… О-о-о, блин! Один медик как-то говорил, или я в книжке прочитал: упал мужик-строитель с лесов, подошли, посмотрели, внешне вроде всё цело, царапины какие-то, но мертв; в морге вскрыли, а там! – все косточки – на осколочки, органы, даже мышцы – всё разорвано-раздроблено!.. Так вот и здесь. На станции „Большие Бодуны“… Чего это там вчера Казак говорил? Про стуки какие-то, дверями хлопаешь, молотком стучишь, особенно пьяный, причем по ночам, – когда это я стучу по ночам?! И когда это я пьяный?! В такую-то непогоду социально-общественной… нет, тавтология… в общем, в такую хреновую жизнь, где денег-то наберешься на водку? Так, пару раз в месяц… О-о, блин!.. Еще сегодня бегать с бумажками на командировку. Ненавижу бюрократию пуще Маяковского! В смысле Маяковский – фиг с ним, хоть и конкурент по писательскому цеху. Бюрократию – ненн-а-вижжу!!! В неё идут тупые, неадекватные, бесталанные, подлые, низкие, гнусные… Прости, Господи!.. Глупость моя безгранична… У-у-у, как припирает! Какая-то бритва мозги полосает… Не-э-э-а!.. Так, если бумажку подпишу, командировочные сегодня же дадут? М-м-м… Как подпишу?! Незванов-то, говорили, в Комсомольск должен поехать! Без него, козе понятно – ни копейки не дадут. Самайкин говорил: даже вопрос с порошком на ксерокс лично с Незвановым решают, пока не подпишет – ни копейки! У кого занять? У кого занять? У кого занять?»…
Никуда Незванов не уезжал! Нормальный мужик! Коммуняка – да! Тиран – да! Тупой, как угол в сто семьдесят девять градусов? Профессор кислых щей, написавший, вернее, которому написали центнер дерьма по истории КПСС? Хам? Да, да, да! А где вы коммуняк нетиранов, нехамов, да еще и умных – где вы таких коммуняк видели?
Ректор созвал совещание. Далеко за полдень вышел с совещания проректор по науке, как денди лондонский одет, подошел ко мне, взял листок заявления со всеми визами, которые без последней ничего не стоят, пошел, как второй визирь шаха, с моей бумагой, понес ее и себя самого, не забывшего о собственном достоинстве, назад. К Самому!..
Ждать… Ждать иногда приятно. Не просто приятно, а… Ждать – и видеть сны!.. Покой нам только снится! Нет сна приятнее на свете, чем сон о Роме и Жоржетте!
Вышли. Хочется сказать: веселою гурьбой. Милые такие, приятные, почти все тупые, в парадигму новых времен не впишутся, потому что слова такого не знают, но милые мужички в черных костюмах и костюмищах. Впереди, конечно, зам по науке и Незванов… Чего-то долго какие-то посторонние вещи обсуждают. А, вот! Достал из папки, протянул. А, может, не мое заявление? Как не мое?! А чье же тогда? Маяковского?
О! Кажется, сам-то зам по науке забыл подписать, а его-то виза как бы самая главная, дескать, дать, блин, денег соискателю Ружину на командировку в город Красноярск, столицу Красноярского края, в Красноярский государственный университет, поскольку едет-летит соискатель Ружин не просто прокатиться-развеятья под благовидным предлогом, а первый этап защиты проходить – обсуждение на кафедре, – это вам не гвоздика в стакане!.. О, о! Незванов шутит, мол, на спине моей подпиши. А тот, конечно: логичнее будет наоборот, поскольку у меня папка есть, а у вас нет! Подписал. Пером «Паркер», между прочим. Потом шутливо спину стал подставлять. Тот… О, ничего себе, действительно, что ли, сейчас на спине и подпишет?!.. Нет, на папке. На спине было бы слишком шикарно, слишком красиво. В смысле: не к добру. Мне не к добру не надо…
Глава вторая
1
Самолет летит по маршруту Этот город – Красноярск – Санкт-Петербург. Самолет – ИЛ-86. Это хорошо. Это надежный самолет…
Полтора миллиона, выданные в кассе, куда я пробрался через столпотворение жаждущих жалких стипендий студентов («Срочная командировка, господа!»), очень сильно истончились: миллион триста за билеты в два конца – не шутка! Чтобы заработать на эти полеты самому, мне пришлось бы работать шесть с половиной месяцев и ни копейки не тратить. Ах, как прав был человек, который первым заметил, что командировки – это средство путешествовать за государственный счет! И в корне не прав тот, кто заявил, что наука – это средство за государственный счет удовлетворять свое любопытство. Наука и любопытство – вещи несовместные, как гений и жуир. Наука – это печь, обогревающая человеческий ум. Без этой печи он бы замерз. Вот и всё. Это и мало и много одновременно. Мало, потому что никакое развитие ума не сделает человека ни благородным, ни тем более счастливым, может быть, даже наоборот: ведь что-то дало основания царю Соломону выкликнуть: «Во многая мудрости много печали»? А много, потому что без интеллекта, ума человек жалок, бессилен, беспомощен, а главное – никому не нужен. Даже больная антилопа, которую хочет съесть не только лев, но и гиена, должна гордиться своей востребованностью, а кому нужно голое костлявое подобие обезьяны, в которое превратится человек, не имеющий ума?.. Но вот сложное органическое существо, единственное предназначение которого – познавать вселенную, выглядит уже довольно привлекательно…
Да, что-то в часы этого полета, в отличие от предыдущего, думается уж слишком патетично и плоско. Просто стыдно так банально-напыщенно думать… Наверное, потому что куда-то девался страх летать на самолете. Без страха смерти ни о чем серьезном лучше не думать – одна ерунда получится…
Лучше почитать.
«…Инспектор вручил ему корреспонденцию. Остальное положил в мешок и снова завязал его. Врач хотел было взяться за письма, но прежде взглянул на полковника. Потом на инспектора.
– Для полковника ничего?
Полковника охватила мучительная тревога. Инспектор закинул мешок за плечо, спустился с крыльца и сказал, не поворачивая головы:
– Полковнику никто не пишет.
Вопреки своей привычке полковник не пошел сразу домой. Он пил в портняжной мастерской кофе, пока товарищи Агустина просматривали газеты. И чувствовал себя обманутым. Он предпочел бы остаться здесь до следующей пятницы, лишь бы не являться к жене с пустыми руками. Но вот мастерскую закрыли, и откладывать неизбежное стало больше невозможно.
Жена ожидала его.
– Ничего? – спросила она.
– Ничего, – ответил он.
В следующую пятницу он, как всегда, встречал катер. И как всегда, возвратился домой без письма.
– Мы ждали уже достаточно долго, – сказала в тот вечер жена. – Только ты с твоим воловьим терпением можешь пятнадцать лет ждать письма.
Полковник лег в гамак читать газеты.
– Надо дождаться очереди, – сказал он. – Наш номер тысяча восемьсот двадцать три.
– С тех пор как мы ждем, этот номер уже дважды выигрывал в лотерее, – сказала женщина.
Полковник читал, как обычно, все подряд – от первой страницы до последней, включая объявления. Но на этот раз он не мог сосредоточиться: он думал о своей пенсии ветерана…
Девятнадцать лет назад, когда конгресс принял закон, полковник начал процесс, который должен был доказать, что этот закон распространяется и на него. Процесс длился восемь лет. Потом понадобилось еще шесть лет, чтобы полковника включили в список ветеранов. И это было последнее письмо, которое он получил…»
2