Но всё же… даже при всех этих обстоятельствах, подростки тянутся к чему-то иному, они понимают, пусть слабо и неосознанно, что их жизнь – неправильная, что должно быть что-то другое. И когда появляется Максим, человек, который был таким же кидалтом, геймером, живущем в своём замкнутом мирке, сером и равнодушном, но сумел измениться и чего-то достичь в жизни, у них просыпается ответная реакция. Максим, можно сказать, будит их, выводит из обычного состояния, но проблема в том, что никакой альтернативы он предложить не может, мало того, ему и самому нужна помощь. В этом тихом городке он скорее напоминает не героя-спасителя, а Печорина среди контрабандистов, взбаламутившего их мир, но ничего не изменившего.
Андрей Кузечкин в своей книге рисует довольно мрачную картину, и не предлагает никаких способов решения описываемой проблемы. Действительно, обществу нечего предложить тем, кто не хочет быть взрослым. Единственная организация, которая хоть как-то пытается работать с молодёжью, это весьма иронично изображённая «Третья планета», в которой одновременно видны черты корпорации, секты, молодёжного политического движения и радикальной группировки. И для некоторых из героев она действительно даёт цель в жизни, вводит в сплочённый коллектив соратников, учит оптимистическому и модному ныне «позитивному» взгляду на жизнь, но всё же – и сам автор прекрасно понимает, что такая организация вовсе не выход, а лишь видимость выхода, и персонажи это чувствуют. Но никаких других достойных выходов не видно. Разве что появление заезжего «героя», которое способно на время вырвать ребят из дремоты, грозящей перейти в вечный сон, но только ведь на каждый такой городок «героев» не напасёшься.
Путешествие в джазовом стиле. «Свинг странного человека» Андрея Кузечкина
Фабула романа Андрея Кузечкина «Свинг странного человека» строится по модели романа-путешествия. Две небольшие группы отправляются в поездку по провинции. Одна – во главе с гуру соблазнения по имени Лас Келлас – проводит лекции об искусстве соблазнения (что-то вроде старого доброго общества «Знание», только про секс). Другая – во главе с радикальной художницей Полиной Сейфи – едет следом за первой группой с намерением убить Ласа за сексизм, мизогинию и лицемерие, причём оформить убийство как художественный перфоманс. По дороге и те, и другие оказываются в разных городах, сталкиваются с представителями различных субкультур, да и просто с интересными людьми. Их заносит то на бизнес-конференцию, где собралось много-много эффективных менеджеров, то на слёт бардов, описанный в тексте с изрядным сарказмом, то на ЗОВВ-фест – «смесь музыкального фестиваля, спортивного праздника, сувенирного рынка и карнавала с абстрактно-восточным уклоном».
Взаимодействуя друг с другом и встречными людьми, персонажи раскрываются с разных, порой довольно неожиданных, а то и шокирующих сторон. Этому способствует и то, что повествование ведётся поочерёдно от лица разных персонажей, тем самым создавая сложную полифонию голосов. К тому же персонажи время от времени пускаются в воспоминания, что ещё больше запутывает дело. Оказывается, представители обоих групп связаны друг с другом куда теснее и куда сложнее, чем это кажется на первый взгляд читателю и даже самим героям. Сюжет развивается, из шкафов вываливаются скелеты, практически все участники событий оказываются не такими, какими представлялись изначально, а развязка истории ещё раз переворачивает картину и сводит вместе отдельные сюжетные линии.
Кроме того, текст усложняется ещё и тем, что обе враждующие группы обладают внутренней схожестью. Это становится особенно заметно в том эпизоде, когда группа Полины по дороге проводит выставку современного искусства в провинциальном городе. И точно так же, как группа Ласа оказывается в роли «заезжих гастролёров», взбаламутивших тихую и патриархальную атмосферу. Причём, как и в случае с Ласом, отношение к их деятельности оказывается различным – кто-то из местных жителей возмущается бездуховностью и подрывом моральных устоев, кто-то воспринимает их как культуртрегеров, несущих свет прогресса, а кто-то просто получает на них свою прибыль.
Кроме общего сходства двух коллективов, присутствует и сходство индивидуальное ? каждому из их участников соответствуют другой из противоположного лагеря, они образуют пары зеркальных отражений. Так что порой даже кажется, что это не две группы кружат по российской провинции, а одна, загадочным образом разделённая на двойников. Усиливает это ощущение то обстоятельство, что во всех персонажах есть некая ущербность, несовершенство —либо юношеская незрелость, сопровождаемая комплексом неполноценности, или незалеченная душевная травма из прошлого. Неудивительно, что герои повторяют те же ситуации, в которых когда-то оказывались, стремясь решить свои проблемы. Так что у каждого из них появляется возможность переосмыслить – отношение к жизни, к самому себе и к другим людям, и таким образом измениться… либо погибнуть.
Если развивать музыкальную аналогию, заданную в названии книги, то две компании путешественников напоминают две группы, играющие разную музыку (но, что важно, одинаково современную). При этом каждый из участников поочередно получает возможность сыграть сольную партию на фоне остальных, и соревнование между ними происходит как на уровне коллектива, так и на индивидуальном уровне. Когда они попадают на ЗОВВ-фест, индивидуальные темы соло сплетаются в сложнейшую сеть, своего рода гала-концерт, где каждый выкладывается по максимуму, а в следующей за этим развязке романа получает свой приз, и каждый ? то, что заслужил.
Весь роман написан в очень быстром, нервном и несколько рваном темпе. С короткими, яркими и сочными диалогами, несколько непривычными для склонной к длиннотам, описаниям и самокопаниям русской литературы, с быстрыми переключениями от одного персонажа к другому, с постоянной сменой мизансцен. Тем не менее, и при таком темпе в тексте романа в полной мере раскрываются несколько основных идей, и вот для примера некоторые из них.
В современном обществе сталкиваются между собой несколько разных, порой полярных и, казалось бы, несовместимых мировоззрений, и каждому приходится вырабатывать свои представления о правильном и неправильном. Можно хранить некоторую «мировоззренческую девственность», находясь в устойчивой, сложившейся социальной среде, например, маленького городка или посёлка, но стоит только попасть в большой город или столкнуться с представителями иных субкультур, как тут же оказываешься перед вопросом: что принимать, а что отрицать?
Эта идея в романе в основном выражена через Фила – молодого человека, приехавшего из провинциального городка, обладателя строго традиционных взглядов на мир, да ещё и с незамутнённой уверенностью, что впитанные с молоком матери принципы ? единственно верные. Когда же Фил отправляется в путешествие вместе с командой Ласа в качестве репортёра и фотографа-любителя, перед ним проносится вереница позитивных молодых менеджеров, пожилых, утомлённых алкогольными излишествами бардов, а также патриотов, вегетарианцев, эзотериков и многих-многих других. Фил оказывается в роли типичного Простодушного: он искренне поражается тому, насколько разнообразен мир, что позволяет создать эффект остранения, экзотичности того, что происходит вокруг. При этом сам Фил то и дело наталкивается на презрение и обвинения в узости мышления со стороны других, что его, конечно, обижает, но в то же время заставляет ещё пристальнее вглядываться в непонятные и неприятные ему обычаи и нравы. Своего пика в развитие столкновение с Другими достигает на ЗОВВ-фесте, когда в одном пространстве оказывается множество представителей самых разных субкультур, но все они нормально уживаются, и могут веселиться вместе. Так что Фил (и читатель его глазами) восхищается сложной тканью жизни, которую невозможно расписать по привычным схемам «прогресс-консерватизм», «свобода-справедливость», «распущенность-строгость».
Ещё одна идея, привычная для любых субкультур, – различие между людьми заурядными и уникальным. Раскрывается эта идея через Матвея, чаще фигурирующего в тексте под незаурядным прозвищем «У», просто «У». Матвей – человек творческий в любых проявлениях, какие только можно представить, пестующий и лелеющий свою уникальность, непохожесть на обычных людей – заурядов (как он их называет), всегда старается совершать такие поступки, каких от него никто не ждёт, и стремится к получению новых, необычных переживаний. Даже в команду Ласа он входит только потому, что это ему кажется оригинальным, и, конечно, своим он себя ни в этой команде, ни в какой-либо другой не чувствует. Матвей в тексте выступает в роли Мудреца, смотрящего на всё и вся с чувством внутреннего превосходства, как бы со стороны и сверху. Забавно, что в этом отношении он парадоксальным образом оказывается схож с Простодушным Филом, так что одна из героинь замечает, что Матвей недолюбливает Фила потому, что видит в нём себя в молодости. Но и сверхуникум Матвей У в финале получает шанс измениться. Перед ним встанет вопрос – а может, самое оригинальное и неожиданное, что он может сделать, это снова стать заурядом, таким же, как все?
И напоследок, самая, пожалуй, важная тема, вокруг которой строятся события романа, – вопрос о свободе. В самых разных её проявлениях – свободе художественного творчества, свободе слова, свободе выбора, в конце концов, свободе поведения, особенно в сфере сексуальности. Не зря же действие романа движется как череда лекций на тему соблазнения, да и слово «свинг», стоящее в названии книги, тоже ведь отсылает не только к музыкальному стилю, но и к одной из практик сексуальной жизни. Тема свободной сексуальности, возможности человека выбирать моногамность или полигамность, определять свою половую идентификацию становится точкой, в которой сходится спор о нормах нравственности вообще (подобно тому, как это происходило в конце 1980-х годов). Гений соблазнения Лас формулирует эту проблему так:
«Между моралистами и людьми раскрепощенными идет война. Сейчас на линии фронта секс-меньшинства, они принимают удар на себя. А вот когда с ними покончат, возьмутся за тебя. Установят закон, что секс может быть только между мужчиной и женщиной. А потом допишут: только в браке. В миссионерской позиции. Под одеялом. Раз в неделю».
Впрочем, вопрос о свободе и нравственности довольно быстро переводится в практическую плоскость на всё том же ЗОВВ-фестивале, где царит полная сексуальная раскрепощённость, вернее, отсутствует даже сама тема достойного/недостойного сексуального поведения, участники фестиваля просто пребывают в атмосфере полной свободы и счастья. ЗОВВ-фестиваль в романе предстаёт таким райским местом, в котором снимаются все противоречия, утихают споры, исчезают конфликты и вообще скорби мира сего, остаётся только лёгкость, принятие Другого в простоте и спокойствии. Впрочем, фестиваль заканчивается, и всё, что на время отступило от героев, возвращается к ним.
Тут стоит заметить, что при всём том количестве проблем, затронутых в тексте, обсуждения и столкновения строятся без длинных размышлений, внутренних монологов и внешних диалогов, столь привычных для «романа идей». Здесь нет затяжных боев, вместо них короткие стычки-столкновения, несколько остроумных реплик – и вот уже действие катится дальше. Вообще одна из самых сильных сторон романа – быстрота, напряжённость, подвижность… Всё то, что можно суммировать в одном слове – «драйв». «Свинг странного человека» Андрея Кузечкина – очень драйвовый текст, тем он и замечателен.
Предвоенная атмосфера. «Июнь» Дмитрия Быкова
Вкратце о содержании: роман «Июнь» состоит из трёх частей с отдельными сюжетами, почти не связанными между собой. Время действия – конец 30-х —начало 40-х годов прошлого века, период между большим террором и большой войной. Все три части оканчиваются летней ночью 22 июня 1941 года; эта ночь ножом гильотины разрубает жизнь на «до» и «после», но автор останавливается на «до», а «после» оставляет нераскрытым. Впрочем, Быков в тексте ясно даёт понять, что произошедшее с героями «до» определило их судьбу, сформировало их характеры, а всё, что случится «после», предопределено тем, что было «до», а потому об этом можно и не писать. Предвоенное прошлое детерминирует военное будущее, все фигуры изготовлены и расставлены, дальше остаётся только доиграть партию.
***
В первой части романа описываются страдания молодого Вертера… то есть, простите, молодого Миши Гвирцмана. Его выгнали из института, он поглощён выбором между двумя девушками (одна из которых, естественно, возвышенно-прекрасная и загадочная, другая – порочная и простоватая, и телом герой хочет быть с одной, но душой тянется к другой, всё стандартно романтично), а заодно пытается найти своё место в жизни и как-то осмыслить происходящие вокруг события. Всё это выглядело бы как обычное пригламуренное ретро, столь любимое современным российским телевидением, если бы не одно «но», имя этому «но» – Война, хотя правильнее наверно будет назвать два имени: Террор и Война (именно с большой буквы, вообще с годами как-то всё больше ощущаешь насколько в русском языке не хватает определённого артикля).
Память о терроре подобно памяти о пережитой тяжкой болезни подтачивает силы персонажей. А грядущая война нависает над ними как неодолимая и неизбежная чёрная сила. Все предчувствуют войну, хотя и относятся по-разному: кто-то ждёт как разрешения всех возникших проблем, кто-то ждёт как всемирной катастрофы. Но важно то, что это напряжение между страшным прошлым и ужасным будущим (Террор внутри нас и Война над нами, перефразируя известное изречение Канта) насыщает текст мощным энергетическим потенциалом.
Такое внешне спокойное (относительно спокойное, потому что и террор продолжается, хоть и в меньших масштабах, и войны вовсю идут, хотя ещё и не такие глобальные – кстати, очень характерно то, что завязка сюжета в этой части строится на гибели одного из персонажей на финской войне) и внутренне очень напряжённое, разломанное время должно порождать столь же внутренне напряжённых и разломанных персонажей. Действительно, Быков изображает Гвирцмана и людей его поколения существами новой породы. Выращенными всей предыдущей историей гражданской войны и террора для того, чтобы оказаться способным победить в грядущей войне. «Театральный критик Левин, которому не нравилось никогда и ничего, сказал кому-то в кулуарах, что явилось небывалое поколение, и дай бог, чтобы его не выбило европейской войной, потому что к тому идет».
Правда, стоит сказать: то поколение, о котором говорит Быков устами театрального критика Левина, чем-то напоминает грибы, которые упорно и в изобилии растут перед войной (эта параллель не в явном виде тоже появляется в «Июне», по крайней мере, упоминается тот факт, что перед Великой Отечественной действительно собирали грибы в невиданных количествах): как в грибах, есть в герое какая-то раздражающая упорная жизнестойкость. Ему слишком легко всё даётся, он спокойно (опять же, очень относительно спокойно) отделывается там, где другие бы сели или спились. Знаменитое курёхинская шутка «Ленин-гриб» не зря ведь стала мемом, действительно в таких неуязвимых персонажах есть нечто грибное – какая-то нечеловеческая способность выживать и заново отрастать, невзирая ни на какие обстоятельства.
Другая черта героя – тоже довольно раздражающая – он и тогда, перед войной, уже заранее наполнен чувством внутреннего превосходства, неосознанным, но явно ощутимым, как будто он уже отвоевал своё и получил полное право глядеть на невоевавших свысока, как человек, знающий цену и себе, и другим, и жизни. Он уже чувствует себя «прошедшим все ады вселенной и получившим за это высокое право убивать убийц, пытать палачей и предавать предателей» (кстати говоря, Стругацкие очень хорошо знали это поколение, и, похоже, испытывали перед ним некоторое смущение, очень хорошо показанное в «Попытке к бегству», где люди будущего смотрятся растерянными, неумелыми подростками рядом с бывшим узником концлагеря). В тексте «Июня» об этой разнице говорится прямо: «дети поражали Мишу необыкновенной тупостью, словно природа израсходовала все силы на Мишину блистательную генерацию, а следующим досталась баранья покорность, короткая память, нулевое воображение».
Должен сказать, что мне в размышлениях Дм. Быкова (а персонажи «Июня» лишь отчасти «живые», гораздо в большей степени они выступают как носители и провозвестники мыслей автора и даже его пророчеств) о поколении воевавших видится много справедливого. Я успел застать настоящих ветеранов и даже работал вместе с ними. И я видел это сочетание высокого профессионализма, ума, напористости и внутренней жёсткости, уверенности в себе и некоторого снисходительного отношения к обычным людям. Все, с кем я сталкивался, были отменными специалистами, очень надёжными людьми, только вот временами уж очень тяжко было с ними рядом находиться. Да что там знакомые по работе. Мой дедушка был ветераном, кадровым военным, после войны восстанавливал завод, на котором потом проработал до самой пенсии. Уважаемый человек. Стойкий, несгибаемый. Честный, прямодушный, крепкий, аккуратный, верный идеалам партии, вообще замечательный человек во всех отношениях. Прожил с бабушкой сорок лет, вместе вырастили троих детей. А перед смертью бабушка собрала возле своей кровати этих самых троих детей и взяла с них слово, что её с дедом похоронят на разных кладбищах. И добавила: «при жизни не смогла от него избавиться, после смерти не хочу с ним в одной земле лежать».
Так что да, я хорошо понимаю, что именно Дм. Быков выразил в своём герое.
***
Во второй части главным персонажем выступает журналист Борис Гордон, человек среднего возраста – умный, весёлый, энергичный, но переживающий кризис самоидентификации, да ещё вдобавок раздёрганный между двумя женщинами – своей женой и девушкой Алей, возвращенкой из эмиграции. В некотором отношении журналист Борис представляет собой взрослый вариант героя первой части, и внутренние конфликты у него схожие, и точно так же он ощущает разницу потенциалов между прошлым террором и будущей войной, но только в отличие от Миши, которого всё происходящее прямо по Ницше не убивает, а делает сильнее, Борис к окончанию второй главы приходит надорванным и изломленным.
Отдельная сюжетная линия связана с тем, что Борис регулярно встречается на конспиративной квартире с куратором из органов, которому регулярно рассказывает не столько о конкретных людях (о них органам и так всё известно), а о настроениях, мнениях, даже просто о своих переживаниях. Однажды Борис даже в шутку сравнивает свои посещения с психоаналитическим сеансом, и действительно оказывается, что его куратор – бывший психоаналитик и действительно органы занимаются чем-то вроде психотерапевтической работы над новым поколением, да и надо всей страной в целом.
Сравнение работы специальных органов с психоанализом очень точное (вспомнить того же Мишеля Фуко), не зря же говорят, что психологи – это инквизиторы нашего времени. Причем имеется в виду не только разного рода жутковатые эксперименты, которые так любят психологи, но и сам подход: вскрыть человека, обнаружить его потайные мотивы, замыслы, всё то, о чём человек и сам старается не задумываться. «Даже в самом пустом из самых пустых есть двойное дно», как пелось в одной старой песне.
Что же пытается найти человек из органов в Борисе? Комплекс вины. Здесь опять вторая часть романа продолжает первую и становится своеобразным ответом на неё (роман «Июнь» по идейному содержанию строится как гегелевская триада: тезис-антитеза-синтез… с маленьким хвостиком в конце, этаким «синтез+»). Борис постоянно чувствует вину, не только за конкретные поступки, но вину вообще, можно сказать, ВИНУ (и вот опять не хватает определённого артикля). Грядущую катастрофу он воспринимает как расплату за весь тот разврат, и физический, и умственный, который творит он сам и его поколение, за предательства, за ложь и так далее. В первой части эта мысль тоже произносилась, но там она откровенно попахивала виктимблеймингом (как это по-русски сказать? виноватость жертвы?), во второй же части это утверждение замечательным образом вывернуто наизнанку – комплекс вины оказывается сознательно внушён со стороны тех самых «психотерапевтов в погонах» с целью вырастить нового, лучшего человека посредством сначала террора, а затем большой войны. Цель террора – внушить состояние вины, цель войны – исцелить от этого состояния. Как откровенно говорит собеседник Бориса: «состояние вины – самое творческое, самое высокое. Мы всех сделаем виноватыми и всех излечим».
Таким образом, и предыдущие репрессии, и грядущая война оказываются ничем иным как гигантской психодрамой, в которую вовлечено всё общество (причём, как и положено хорошей психодраме, многим её участникам дана возможность смены ролей – с палача на жертву). Тут стоит вспомнить, что Дм. Быков раньше уже пытался обнаружить смысл сталинских репрессий в романе «Оправдание», и там же он помимо прочих идей высказал точное соображение о том, что стремление найти систему в чём бы то ни было само по себе становится навязчивой идеей; тот, кто хочет найти систему, тот её найдёт. Вопрос же о том, какова на самом деле система и есть ли она или перед нами просто хаотический процесс остаётся. Замечу в сторону, что дальше, понятное дело, нить размышлений выводит на вопрос: есть ли смысл в истории или же каждый историк, культуролог вычитывает в истории собственные смыслы и использует её для иллюстрации своих идей. Отсюда рукой подать до поиска универсалий, предмета спора между номинализмом и реализмом, а я в таких спорах принципиально не участвую. Мне вообще кажется, что этот спор неразрешим по существу, потому что он есть основной спор европейской цивилизации, и когда он будет закончен, на этом и европейская цивилизация тоже закончится и начнётся что-то совсем уж иное.
Впрочем, это меня куда-то в сторону унесло. Возвращаюсь к тексту. В продолжение сюжетной линии репрессий и перековки, создания нового человека – Аля, подруга Бориса, арестована и сослана. Борис едет к ней в лагерь и встречает того самого перекованного человека с внушённым, вшитым в самую сущность чувством вины. «И поверх всего эта страшная маска, выражение покорной, согбенной виноватости, заранее согласной на любую кару». И в душе Бориса совершается нравственный надлом, его захватывает некая субличность (а Борис в начале главы описывает несколько субличностей, живущих в нём, и уже тогда заранее побаивается одной из них), не имеющая имени, а только прозвище – Шестой. «Шестой, как и положено, был жестоковыйный, упрямый, смуглый; Шестой терпеть не мог прощения и примирения». В Шестом проявилось самое основное, как любит говорить Дм. Быков, имманентное – национальная принадлежность, и ставший Шестым Борис по-настоящему жуток, и в чём-то он становится похож на свою возлюбленную Алю, таким же переродившимся, таким же навсегда непоправимо травмированным.
Таков конец великого проекта по проведению коллективной психодрамы. В результате репрессий и войны не рождается новый человек. Люди либо навсегда непоправимо ломаются, либо в них просыпается и навсегда укрепляется нечто базовое, в качестве чего может выступать принадлежность к нации, к роду, к предкам, а может пробуждение крайней мизантропии, цинизма и ненависти (как это произошло с Тиняковым, персонажем другого романа Дм. Быкова «Остромов»). Не случается никакого перехода в новое состояние, вместо этого происходит радикальное упрощение, смывание цивилизации, сложности, возможности выбора, свободы воли, короче говоря, нравственное одичание.
Опять же, говоря о личном ощущении от романа, – эта внутренняя не то чтобы сломленность, но растерянность очень хорошо мне знакома. Я и по себе вижу, что за последние три года как-то внутренне одряхлел, растерял представления о добре и зле. Можно сказать, ощущаю аномию, как принято красиво выражать на языке политологов, утрату того самого нравственного закона имени товарища Канта, так что переживания героя второй части романа мне вполне знакомы и понятны.
***
Третья часть и третий герой – Игнатий Крастышевский. Его идея-фикс – уверенность в том, что с помощью правильно подобранных слов можно влиять на людей, а через них и на историю. Этим Игнатий и занимается, причём на самом что ни на есть серьёзном материале, а именно на Вожде народов (в тексте его почтительно называют не по фамилии, а эвфемизмом Читатель, что и правильно – уж кому-кому, а ему обозначение Тот-кого-нельзя-называть подошло бы в полной мере). Сначала Игнатий пытается внушить единственному Читателю отвращение к войне, потом желание развязать войну, причём делается это посредством отчётов о зарубежном кино, которые составляет Игнатий и которые потом ложатся на стол тому, кто был не только Главным Читателем, но и Главным Зрителем всея СССР.
Также в этой части содержится пара диковинных мистическо-литературных теорий. Есть намёк на известную теорию самого Дм. Быкова о том, что «Мастер и Маргарита» был написан Булгаковым для того самого Читателя как раз с целью на него воздействовать (мне кажется, именно эта теория и стала отправной точкой для главного сюжетного механизма третьей части). Есть также не лишённое определённого шарма рассуждение о Евангелии как о плутовском романе. И ещё добрый десяток схожих мозголомных теорий, каждая из которых заслуживает большой статьи, а то и монографии, но автор в лице своего персонажа Игнатия спрессовывает их в один абзац, а то и в одно предложение. Вообще текст этой части невероятно густ и насыщен; а по стилю напоминает скорее стихотворение в прозе – лихорадочное и полубезумное, насыщенное надрывными переживаниями вкупе с идеями на грани бреда, подчинённое одной пламенной страсти.
Замечу несколько в сторону – темп и напряжение в романе нарастает с каждой главой: в первой – действие тягучее и как будто даже липкое, во второй появляется драйв и движение, а в третьей текст идёт вразнос. Кстати, в этом отношении роман «Июнь» очевидным образом напоминает «Богемскую рапсодию» группы Queen, и тут даже имеется короткий эпилог, снова возвращающийся к размеренному уютному темпу первой части.
Что касается сюжета третьей главы: идея о том, что поэт или, шире говоря, мастер слова способен повелевать стихиями и людьми (а человеческое сердце тоже ведь стихия, и, пожалуй, самая необузданная и непредсказуемая из всех) – это одна из самых известных тем в литературе. Начиная от Вяйнямейнена и скандинавских скальдов, далее со всеми остановками. В русской литературе тут, конечно, стоит вспомнить Николая Гумилёва и его «Слово». Впрочем, у Гумилёва есть и парное к этому стихотворению под названием «Мои читатели», где влияние поэта на людей оценивается уже не мистически, а вполне практически. Где, можно сказать, Гумилёв предъявляет доказательство своей поэтической силы – то, что его стихи побуждают к действию. Неважно какому, по каким причинам и с какими последствиями (сам-то Гумилёв не указывает, как он воспринял убийство немецкого посла), главное – действие. Показателем того, насколько серьёзно Гумилёв относился к поэтическому влиянию на общество, служит и сама идея Цеха поэтов, который не имел отношения к «литературным кружкам» или семинарам, а скорее представлял собой масонской ложе или братству иллюминатов, людей, своим мастерством меняющих мир.
Хотя не все относились к такому романтическому, пафосному представлению о поэзии должным образом, и, например, Андрей Белый жестоко высмеивает образ поэта-пророка в (моём любимом) стихотворении «Жертва вечерняя». К чему мне это вспомнилось – третья часть романа «Июнь» странным образом напоминает одновременно и возвышенность Гумилёва и иронию Белого. В конце концов, так и остаётся непонятным, действительно ли словесные формулы Крастышевского влияли на события или же это лишь игра воспалённое воображения, укладывавшего всё происходящее в поэтическо-символическую систему. Да и финал главы, в котором Игнатий взбирается на крышу, чтобы прокричать своё последнее поэтическое заклинание, сразу вызывает в памяти Белого с его «стоял я дураком в венце своём огнистом».
Но что там на самом деле не столь уж и важно, это ведь всё равно что интересоваться тем, насколько серьёзно Хлебников считал себя председателем земного шара, действительно ли Хармс призывал травить детей, а Олейников сочувствовал таракану. В произведениях людей, одарённых (или проклятых, как посмотреть) прихотливым поэтическим талантом, воображаемый мир настолько тесно сплетается с автобиографией, а ирония – с серьёзностью, что не только ничего не разберёшь, а и вовсе, может, следом за ними двинешься рассудком.
Что касается лично моего отношения к герою третьей части, то мне опять же описанное всё понятно и знакомо (собственно, и на это высказывание меня в значительной степени подвигло то, что я узнаю себя или некие части себя или воображаемого себя во всех трёх главных героях). Понятно, что я никогда не заходил так далеко, чтобы считать, что могу своими произведениями повлиять на чью-то судьбу или уж тем более на историю страны, но мне, как и каждому творческому человеку, знакомо чувство творения чего-то подлинного и даже, может быть, величественного (точнее, того, что тебе кажется величественным в момент творения, а на самом деле… об этом лучше, впрочем, и вовсе не думать, чтобы не перестать творить). Знакомо желание найти такую словесную формулу, чтобы читатели переживали, чтобы рыдали, смеялись, а, может, даже и задумывались («мечты, мечты, где ваша сладость…»). И в этом, да, есть желание оказывать влияние на людей, сравнимое в каком-то смысле с магическим, а в писателях и тем более в поэтах есть что-то от гипнотизеров… или циркачей… да и от мошенников тоже.
Потому третья часть «Июня» мне кажется в наибольшей степени адресованной к творческим людям и потому, как ни странно, больше способной привлечь читательское внимание (читателей у нас осталось немного, а процент творческих людей среди них весьма велик). Да, при чтении этой главы пригодилось бы некоторое представление об историческом контексте, но даже и без контекста эта история понятна везде и всюду тем людям, которые когда-либо пытались писать стихи… да и прозу тоже. Тому, кто пытался не только выразить свои эмоции, но и заставить читателя испытать нечто схожее, кто стремился испытать краткий миг поэтического могущества и понимал, насколько это и мучительно, и чаще всего – безответно, и странно – с обычной точки зрения. Да, и ещё эта часть понятна и близка любому из тех, кто придумывал сложноизвилистые литературоведческие теории, а потом пытался до кого-нибудь свою теорию донести и получал в ответ лишь насмешки.
***
Как и в прочих «исторических книгах» Дмитрия Быкова, в «Июне» есть множество отсылок на ту литературную эпоху, в которую разворачивается действие. К сожалению, я из этих отсылок смог уловить практически ничего, потому что литературный мир тридцатых и сороковых я знаю гораздо хуже, чем десятых и двадцатых. Однозначно узнал ссылку на Булгакова в третьей части, где они с Крастышевским обсуждают идею книги, которую прочли бы все, а понял один. Но тут намёк абсолютно прозрачен, и даже обозначение собеседника – «бывший врач» – смотрится скорее излишне снисходительной подсказкой.
Конечно, невозможно не узнать в описании девушки Али и того, что происходит с её семьёй, трагичную историю Цветаевой и Эфрона. Но это даже намёком нельзя назвать, тут всё прописано прямым текстом, только имен изменены, да и то вполне очевидным образом.
Ещё мне почему-то показалось, что во второй части в самом конце в Борисе Гордоне, в пробудившейся в нём бескомпромиссной, лютой ненависти к немцам, в осознании собственного происхождения, проглянуло нечто от Ильи Эренбурга. Но на самом деле прототипом Бориса Гордона был Самуил Гуревич, гражданский муж Ариадны Эфрон. По крайней мере, на него указывает Алексей Колобродов в своей рецензии на роман, а также подробно разбирает прототипы и главных героев, и прочих персонажей.
Про литературные аллюзии, так сказать, общего порядка писать можно много, и подробно разбирать откуда что взято. Я, пожалуй, остановлюсь только на том, что встреча Бориса и Али в лагере очевидно напоминает финал «1984» Оруэлла, самый, пожалуй, мрачный финал в истории литературы. В принципе этот же эпизод можно прочесть и как окончательное крушение Серебряного века. В первой главе романа герой выбирает между двумя женщинами, воплощающими разные стороны Вечной Женственности, как это и положено было герою раннего романтического модерна. Во второй же главе другие женщины, но тоже воплощения всё того же идеала, становятся калеками, а герой терпит полное и сокрушительное фиаско на всех жизненных фронтах (Дм. Быков проявил тут несколько больше милосердия, чем Набоков, который в схожем сюжете убил всех, вообще всех, даже ребёнка заглавной героини, хотя, с другой стороны, что в данном случае милосерднее, а что нет, даже так сразу и не скажешь).
О том влиянии, которое на Быкова оказал Фридрих Горенштей, написали многие рецензенты, так что не буду на этом останавливаться. Что же до атмосферы сгущающейся темноты, неизбежной наступающей дикости – мне кажется, в этой части «Июнь» перекликается с «Обезьяна приходит за своим черепом» Юрия Домбровского. И они ещё схожи тем же ощущением того, что автор, описывая одну историческую ситуацию, одновременно держит в голове и другую, явно ему куда более близкую. Домбровский писал о наступлении фашизма на Европу, но при этом думал о том крахе гуманизма и торжестве нравственной дикости, которую наблюдал сам. Так же и Дм. Быков пишет о прошлом, думает о настоящем, переживает о будущем России (да, всё строго по классике: «смотрел на Карфаген, думал о Риме, декламировал о Трое»).