«До войны – школа, «приличная бедность», горячо любимая мать», – писал он в своей автобиографии[11 - Дмитрий Балашов. Писатель. Историк. Фольклорист: Материалы первых Балашовских чтений. 7–9 ноября 2001 года. Великий Новгород, 2002. С. 4–6.].
Творческие способности рано проявились в первенце Гипси-Хипсеев.
В 2001 году в Центре музыкальных древностей, в Великом Новгороде была организована выставка «Балашов-художник». Приглашение на выставку создали на основе рисунка, сделанного шестилетним Дюкой Гипси.
Рисунок завораживающий: море с диковинными обитателями, вокруг моря – непроходимые леса, окаймленные хороводом взявшихся за руки человечков, а в небесах парят птицы…
«Что это? – размышляя над этим рисунком, задает вопрос директор центра культуры «музыкальные древности» В.И. Поветкин. – Ответ один: это видение одушевленного Мира словно бы с ковра-самолета. Поражает то, что в точности такой же надмирный взгляд, пусть в других творческих итогах, сохранялся и у семидесятилетнего Балашова. Все в нем едино: и дитятко, и мудрец».
Не оспаривая этой трактовки, отметим, что «надмирный» взгляд Дюки Гипси, запечатленный на этом рисунке, очень близок «надмирному» взгляду матери Дюка Степановича, рассказывающей сыну о тех непреодолимых препятствиях, что ждут его на дороге к Киеву:
На прямой дорожке три заставушки,
Три заставы ведь великие:
Первая заставушка – Горынь-змея,
Горынь-змея да змея лютая,
Змея лютая, змея пещерская.
Другая заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых грачей,
По-русски назвать дак черных воронов.
А третья заставушка великая —
Стоит-то стадушко лютых гонцов,
По-русски назвать дак серых волков.
Ну, а сохранил этот рисунок педагог Дмитрия Михайловича – К.А. Кордабовский, который долгие годы вел во Дворце пионеров изостудию.
Здесь, в Аничковом дворце на Фонтанке, Дюка Гипси и начал заниматься рисунком и живописью.
«Художника из меня, как и писателя (! – Н.К.) не получилось, – писал Д.М. Балашов в 1990 году в воспоминаниях, посвященных своему наставнику. – Не ведаю, к сожалению или к счастью. Началась война, потом голод, эвакуация, занятия живописью пришлось бросить на годы, а потом я не смог поступить в училище и так далее. Хотя и то скажу, что еще лет десять-пятнадцать из меня выходило тоской по утраченному желание стать живописцем. Были и идеи и замыслы, неосуществимые по причине отсутствия мастерства. Художником – художником слова я все-таки стал в конце концов и, возможно, знающие меня, как автора, найдут в некоторых описаниях моих следы давнего детского увлечения изобразительным искусством.
Но несмотря на это долгая моя привязанность к моему учителю в Доме пионеров Кордабовскому у меня осталась так же, как и у большинства его учеников.
И сейчас по миновении лет я задумываюсь – почему?
Что заставило меня разыскать Кордабовского после войны, приходить к нему в гости, беседовать. Он тогда уже, кажется, оставил преподавание. Воротившись с войны, женился, как оказалось, хорошо. Это был один их тех радостно-удачных поздних браков, когда жена становится и соратником и помощницей своего мужа.
Но все-таки почему? Тем более что учился я неудачно, помню, мусолил какую-то реалистическую композицию, надоевшую мне до омерзения. И Кордабовский каялся потом, что дал мне ее, а не что-нибудь сказочное, что открыло бы простор моей детской фантазии. Но время было такое. И опять же – не в этом дело… Кордабовский умудрялся давать нам не только азбуку рисования и живописи – я бы сказал даже не столько – сколько старался сделать нас людьми, привить истинную культуру. И потому, например, запомнились мне не столько сами занятия, сколько такие вот «взрывы» – когда Кордабовский приносил вдруг на урок «Медного всадника» в иллюстрациях Александра Николаевича Бенуа и мы погружались в старый Петербург… В другой раз приносит «Азбуку», изданную в году девятнадцатом, кажется, почти всю погибшую вместе с разгромленной типографией. И опять мы смотрим на удивительных каких-то неправдоподобно вытянутых чертей (на букву «Ч») и учимся понимать, чем черно-белая графика отличается, скажем, от офорта»[12 - Государственный архив новейшей политической истории Новгородской области. Ф. 8107 o. 1, д. 644.]…
Не совсем обычной была и школа[13 - Нынешняя школа № 181.], в которой учился Эдвард Гипси-Хипсей.
Находилась она в Соляном переулке напротив Центрального училища технического рисования А.Л. Штиглица[14 - Сейчас – Государственная художественная промышленная академия им. В.И. Мухиной.].
Вестибюль с колоннами, широкие пролеты лестницы с широкими перилами, по которым так нравилось кататься ученикам, и высокие стеклянные двери классных комнат – все это более напоминало дворец, чем обычную школу.
Кстати сказать, школу эту знают и те люди, которые никогда не бывали здесь.
В 60-х годах прошлого века пользовался немалой популярностью фильм – «Ключ без права передачи» – о школьных проблемах того времени. Этот фильм снимался как раз в этой школе.
Прекрасная изостудия…
Одна из лучших школ Ленинграда…
Пронизанная театром семейная жизнь…
Все это приметы детства Эдуарда Гипси – хорошего мальчика из хорошей ленинградской семьи, не догадывающегося пока не только о своей судьбе, но и об имени и фамилии, под которыми предстоит жить и работать ему.
Как видно по воспоминаниям, в школе будущий писатель ни именем, ни творческой специальностью родителей, ни собственными талантами особо не выделялся из круга одноклассников.
Сохранилась фотография 5-го «Б» класса, в котором учился в 1940 году Дюка Гипси. Он стоит в последнем ряду и едва выглядывает из-за стоящего перед ним мальчика.
Впрочем, интерес к истории проявился уже в детстве.
«Мы вместе разыгрывали бесконечные баталии на темы походов Македонского или Ермака, – вспоминает одноклассник Балашова, Владислав Ромилович Башинский, – и для этого готовились бумажные воины, вооружение, строились крепости и замки».
Ну, а скоро – будущий писатель закончил тогда шестой класс! – в его жизнь пришла и настоящая история…
5
Лето 1941 года семья Гипси-Хипсеев проводила на даче, в Шапках.
Здесь они снимали комнату у финна Ильи Андреевича.
Когда объявили о начале войны, решено было возвращаться назад.
Как вспоминает Григорий Михайлович Балашов, «уезжая с дачи, все запасенные продукты оставили хозяину, а приехали в Ленинград, и купить в магазинах уже было нечего»[15 - Балашов Г. М. Пунктирная линия. СПб., 2005. С. 4.].
Скоро наступил голод, сил двигаться не было. Эдвард и Генрик Гипси жили теперь в детском саду № 3 на Озерном переулке, куда мать устроилась работать воспитателем. Отца они видели редко, он остался в опустевшем здании эвакуированного на Урал театра. Михаил Михайлович каждую ночь дежурил на крыше, сбрасывая немецкие зажигалки.
В пятидесятые годы, Дмитрий Михайлович Балашов попытался написать рассказ о блокаде [16 - ГАНПИНО. Ф.8107 о. 1, д. 433 л. 2.], но дальше набросков дело не пошло. Трудно было вспоминать о самом страшном голоде, который пережил он.
По наброскам видно, как мучился Дмитрий Михайлович, пытаясь встроить в беллетристический сюжет свои воспоминания о блокаде, но это так и не удалось ему, так и остались блокадные воспоминания в рассыпанных по тетрадным листкам штришках…
«Я не могу читать, мешает голод»…
В начале 1942 года Михаил Михайлович Гипси-Хипсей с острым отравлением попал в больницу, которая размещалась в Аничковом дворце.
Здесь 5 января он и умер.
Д.М. Балашов рассказывал[17 - ГАНПИНО. Ф. 8107 о. 1, д. 644.], как уже после войны пришел он в Аничков дворец, где умер от голода его отец, и здесь, в студии К.А. Кордабовского, на правах старого ученика, работал над натюрмортом – на цветной желтой оберточной бумаге лежало полбуханки черного хлеба и вобла.
«Исчезнувшая ныне, а тогда незаменимая для натюрмортов рыба, не портясь, могла лежать месяцами, а сложные переливы цвета на ее копченых боках и чешуе являлись находкой для обучения начинающих художников.
И вот на втором, на третьем ли занятии явилась довольно молодая остроносая дамочка из горкома комсомола с проверкою, узрела воблу и хлеб, сморщила нос. Натюрморт показался ей бедным, а подбор – нарочитым напоминанием о блокаде.
Любопытно, отчего эта публика всегда боялась любых возможных напоминаний о каких-либо трудностях в стране. Разумеется, объяснять ей, что полбуханки хлеба и две воблины явились бы зимой 1941/42 г. королевским пиром и могли бы спасти от голодной смерти целую семью – было бесполезно»…
Этот натюрморт-некролог сохранился.
Смотришь на него, и кажется, что и буханку хлеба, и воблины, брошенные на лист желтой оберточной бумаги, Дмитрий Михайлович рисовал, думая, что этого куска хлеба и не хватило, чтобы сохранить жизнь бесконечно талантливому, но изуродованному футуристическим интернационализмом русскому человеку, его отцу Михаилу Михайловичу Кузнецову…