– Гречка?! – не своим голосом заорал вдруг фон Дерксен, бесцеремонно прерывая артистов. Он закатил глаза и мелкая дрожь прошла по всему ему телу.
Ободняковы в испуге завертели головами, не сразу возвращаясь от чар Мельпомены в чиновничий кабинет.
– Как? Что там было? Гречневая крупа? – не унимался смотритель.
– «Питаться тлёй, губительство взводить на грецкую крупу…» – повторил Усатый, которому было отведено исполнять партию Жука.
– Никак нельзя, – заключил фон Дерксен, передергиваясь.
– Да о чём вы толкуете, господин смотритель? – Усатый прямо таки остолбенел, как, впрочем и его коллега.
– Довольно, – отрезал фон Дерксен. – Нельзя употреблять в пиесах о гречневой крупе. Покуда я театральный наблюдатель, не допущу.
– Но почему же?! – в отчаянии воскликнул Усатый.
– Имеется необходимость, – холодно сказал фон Дерксен и погрозил пальцем. – Нужно заменить на овёс.
– Позвольте, – едва не плача, отозвался Крашеный. – Я, будучи в правах автора, хочу заметить, что овёс никак не укладывается. В таком нюансе менее болезненно использовать манную крупу, – сказал он, дрожащей рукой приглаживая бородку и избегая встречаться взглядом с коллегою.
– Манную можно, – согласился фон Дерксен, подумав. – Манная – она ещё никому не вредила.
– Ну же, – неуверенно обратился Крашеный к коллеге после некоторой паузы. – Начинайте.
Усатый ладонью вытер со лба пот, и, воздев вверх руки, заголосил:
– О боги! Нет! Какую мне судьбину уготовал суд! Изрядным мне животным быть дано, питаться тлёй, губительство взводить на… манную крупу. Едва забрезжит солнце, выползать на Божий свет…
– Эдакий этот господин оказался… – говорил Усатый внезапно потускневшим жалобным голосом, когда унизительная аудиенция была кончена, странноватый контракт (оказавшийся, к слову, на немецком наречии, совершенно не понятном нашим господам) подписан и подкреплен водкою “von der pers?nlichen sammlung” (сноска: “Из личной коллекции” (нем.)) и гости вновь оказались на улице.
– Возможно, ему по религии так следует, – сказал на это Крашеный, причем непонятно было, что таится под словом «так» – не произнесенное приглашение на ужин ли, или подсунутый немецкий формуляр, или странная затея театральных «смотрин» и цензурирования пиесы? А может, всё вместе?
– Водкой одарили… – задумчиво продолжал Усатый, перекладывая из руки в руку огромную бутыль с жухлого цвета этикеткой, на которой пляшущими, едва заметными буквами значилось: “Русаковская”. Сама мысль о поощрении творческого таланта спиртными напитками сейчас отчего-то была Усатому неприятна. Он с сомнением посмотрел на бутыль. – Неужто хороша? Ну ничего, в банях под обильную закуску будет в самый раз.
– Кстати о пище, – отозвался Крашеный, недвусмысленно косясь на водку. – Зря вы предложили эту сцену. Она затратна в плане калорийности.
– А вам всё же следовало напомнить смотрителю о небрежности при расклейке афиш, – холодно заметил Усатый.
– Не поверите, совсем вылетело из головы, – отрапортовал Крашеный.
– Да я уж понимаю, – покачал головой Усатый.
– Клянусь, сударь!
Они медленно, в молчании побрели вниз по улице. Зной отпускал. Накатывались быстрые горные сумерки, обдавая город влажной свежестью. И вот уж – как это часто бывает в западных горных районах Шляпщины – безоблачное небо, весь день мучавшееся иссушающей и тягучей духотой, в каких-то десять минут заволокло тяжёлыми, растрёпанными, словно мокрая пакля мрачными тучами. И вот уж небесный кормчий, отоспавшийся днём на ледяных Дьявковых вершинах, принялся что есть мочи колотить в свои громогласные литавры. Снопы искр заполонили округу. Воздух насытился предгрозовыми сладкими флюидами. Стало накрапывать. Тугие дождевые капли глухо шлёпались в серую дорожную пыль, оставляя причудливые крапинки. Ободняковы прибавили шагу, но отнюдь не в сторону постоялого двора, где им приготовлен был ночлег. Кроны вековечных дерев предупредительно заскворчали на ветру, будто пытаясь вразумить наших героев: Куда же вы? Дождь собирается! Ночь грядёт! А вместе с нею сладкий покой, где добра и зла сливаются черты и смерть неотличима от рожденья. Спешите и вы, почтенные господа, в свои законные постели, кое-как утолив голод и жажду из пожитков, что сохранились в дорожной торбе. Помилуйте! Льзя ли так испытывать судьбу? Не довольно ль на сегодня испытаний духа и тела?
Но нет, нет покоя нашим господам… Неистребимый дух авантюризма погоняет их вперед, и как будто слышится посредь суровых, неприступных горных скал непоколебимое: Льзя! Льзя! Льзя!
III
Не придумало еще человечество места столь дивного, столь приносящего неземную усладу и дарующего возможность очиститься от грязи как мирской, так и духовной, как баня.
Баня! Нет слова, которое бы отзывалась такой палитрою чувств и эмоций, таким живым вспоминанием запахов и вкусов, такой какофонией звуков и мелодий в душе каждого человека, хоть раз ощутившего на себе все прелести её. Сколько чудесного рисуется пред умственным взором, какие обольстительные пейзажи предстают пред нами, стоит нам лишь услышать эти четыре буквы – баня! И нет на нашей прекрасной земле такого края, такого уголка, в котором не слышали бы и не любили бань. От славного Галикарнаса до Маньчжурского Мукдена, от египетского Мемфиса до индийского Хампи – везде поют славу храму воды и пара! Со всех четырех сторон нашего необъятного света доносится разноязыкое, но такое приятное и знакомое нашему уху: «А, ну-ка, братец, поддай-ка пару!»
Баню любят до того крепко, что каждый из нас готов выпрыгнуть из кожи вон, чтобы доказать чужеземцу свое право называться первыми по части изобретения бань. Загорелый араб до хрипоты спорит с носатым греком, вспыльчивый итальянец таскает за длинные усищи турка, русский в пьяном задоре тычет кулачищем в пуговичный нос китайцу, швед кричит что-то неприличное покрасневшему от конфуза финну, даже умиротворенный индус, позабыв про все заветы Шивы, плюет в харю японцу, и все для того, чтобы сказать: «Ты, голубчик, мне тут не финти – первую баньку у нас соорудили!».
Каких только страстей и диковинок не услышишь об устройстве бани, из чего их только не мастерят и не лепят: покрывают войлоком и шкурами убиенных животных, жестянкою, составляют жердями и бревнами, мостят кирпичом и ветками, стелют полы каменные, деревянные и земляные и даже заливают их оловом и свинцом. А какие запахи томятся внутри! Травяные, цитрусовые, медовые, хвойные, хмельные, ягодные – да не хватило бы бумаги, перечислять их все!
Заходя уже в предбанник человек пьянеет, еще не успел он снять портков и выпить чаю со смородиной или смочить усы квасом, как уже чувствует кружение головы, приятное щекотание печенки и ласковое щемление в области сердечных мышц. Он чувствует себя причастным к чему-то магическому, недосягаемому и сокровенно-глубокому. И глуп тот, кто лелеет надежду постичь нечто подобное вне стен этого храма. Вот он сбрасывает пыльные сапоги, срывает с себя нестиранную рубаху и штаны, изгвазданные гусиным жиром и рыбным соусом, вот летит комком в угол исподнее, сохранившее запахи всех его больших и малых недельных прегрешений. И вот, помолясь, человек шагает в парильню, где его тут же подхватывает поток оголенных лодыжек, ягодиц и спин, тощих и округлых, угрожающих и вселяющих надежду, вот он уже не идет, а плывет средь бесконечного потока шаек и тазов, ковшиков и ушат, обдаваемый со всех сторон паром и крепким мужским словом. Хватается, в надежде задержать хоть на секунду животворящее движение, за веники и еловые шишки, цепляется за вехотки, мочалки и пяточные поскребки. Но не суждено сбыться его чаяниям, неумолимо его превращение в адепта воды и пара, теперь он не какой-нибудь Иван Трифонов, теперь он настоящий дикарь, первобытный человек, вместе со своим племенем совершающий ритуал, отплясывая портомойный танец перед пышущим жаром котлом и преклоняясь обмылкам и докрасна раскаленным камням.
Примерно в таких мыслях пребывали Ободняковы, споро вышагивая по направлению к Степаненковским баням. Дождь наподдал. Плечи актёров чуть потемнели от влаги, а поля шляп стали обвисать как ослиные уши.
– А вы знаете, мой друг, что раньше в мыльнях барышни совершали омовение вместе с мужчинами? Представьте себе на правах фантазии, – мечтательно сказал Крашеный.
– Какое непотребство, – возмутившись, отозвался Усатый, он натер на пятках порядочные мозоли и от того пребывал весьма не в духе – где ж вы вычитали подобную дрянь?
– Я бы поостерегся на вашем месте от столь горячих слов. Ни где-нибудь, а в Стоглаве. Извольте, – Крашеный воздел глаза к небу и слегка пошевелил губами припоминая, – «В банях мужи и жены и чернцы и черницы в одном месте моются без зазору». Мда.
– Преинтересно, – протянул Усатый, но опомнившись, добавил, – Варварство и низость. Только человеку вашего сорта пристало читать подобную литературу.
– Извольте не сортировать меня и не вешать бирок, я вам не галантерея, – нисколько не обидевшись, ответствовал Крашеный, – и литература эта, к вашему сведению, духовная. В ней отражены запретительные деяния собора. Он-то и посчитал такое положение дел неподобающим и наказал в дальнейшем делить помещения для женщин и мужчин. Мда.
Усатый на это ничего не ответил, увлекшись каким-то своими мыслями, он поглядывал на пасмурное небо. На устах его играла едва видимая улыбка.
Подошли к баням. Заведение оказалось добротным, и даже в известном смысле с архитектурным вызовом: в два этажа, с полукруглою аркою в центре крыши. Передний фасад здания был выкрашен зеленою краской, а входную дверь предварял аккуратно выбеленный четырехколонный портик с претензией на греческий штиль. Над входом висела вывеска:
«БАНИ Степаненковскiе. Парильня, квасъ, пиво»
– Вы только полюбуйтесь, – насмешливо сказал Усатый, – не бани, а античный театр!
– Если бы не вывеска, можно было б и оконфузиться, принять за ресторацию, – поддержал Крашеный, – впрочем, вперёд, мой друг, иначе мы рискуем вымокнуть до нитки ещё до того, как проникнем в парную.
На кассе никого не оказалось, но тут же к артистам подошел лысый банщик азиатской наружности и услужливо спросил:
– Господа изволят купель обсчую или высшей категории с известными дозволениями и усладою?
Ободняковы не до конца уразумели про «известные дозволения», и несколько обиделись, приняв это на свой счет, посему Усатый, дабы предупредить конфуз, язвительно ответил:
– Нам общую, мы не выше и не слишком пали, чтобы возводить себя в какую-либо особенную категорию.
– Как будет угодно господам. Какие предпочтения имеете по части напитков? Чаю, квасу, пива или что-то особенное?
Артисты не евшие с самого утра, сначала из-за известной «проманкировки», затем проигнорированного кабака, и, наконец, жадного смотрителя изящных искусств, не прочь были и отведать чего-то существенного, но так как были личностями в известном смысле гордыми ответили:
– Водки, – подаренную фон Дерксеном бутыль Усатый заблаговременно припрятал за полу сюртука.
– Водка закончилась, – хитро улыбаясь, доложил банщик.
– В таком случае подайте уж чего-нибудь, – раздраженно отчеканил Усатый.