– В карцере сгинешь!
Наглец же, невзирая на угрозы и отчаянные попытки полицейских ухватить его за ноги, поднялся в стременах и с непринужденностью циркового наездника, через голову коня влез на сцену. Проворно кувыркнувшись на загаженном полу, он отряхнул пиджак и предстал ровно перед остолбеневшим Шубиным. Затем этот крупный малый снял огромной ладонью кепку и, улыбнувшись во все здоровых тридцать два зуба, рявкнул:
– Борис Кугельшнейдер! Зачинщик!
И тотчас же свободной ладонью, практически без замаху, отрядил в градоначальниково ухо увесистого леща так, что шлепок услышали и задние ряды. Шубин рухнул на сцену подстреленной дичью.
Фальшиво тренькнул оркестр и тут же оробело смолк. Ему поддакнул полный неизбывной тоски скрип из-под потолка.
Вздыбилась народная волна, ощетинилась, будто хищник и насела на сцену своей пестрой массой. На первом ряду заголосила оправившаяся было от обморока супруга Шубина да и вновь туда повалилась. Расторопный же Кугельшнейдер с невозмутимостью перешел к следующей жертве. Жилистой рукою схватил он всё еще пребывающего в слезливой прострации фон Дерксена за растрепанные власы и настойчиво тянул его теперь со сцены как телёнка на убой, а тот упирался. Шпигельглуз с оханьями споро удалился за кулисы, штабс-капитан Гусынкин со своими подчиненными Ефимом и Афанасием недоуменно переглядывались, глупо и смущенно улыбаясь, словно дети. Из оркестровой ямы, щурясь от яркого света, с инструментами наперевес медленно полезли музыканты.
Откуда ни возьмись появился Тушкин – целёхонький, лишь ссадина на скуле, да глаз подбит. Завидев, что вытворяется с его дорогим протежёром, он воззрился на вросших в сцену Ободняковых и иерихонскою трубой, легко перекрывая толпу, заорал:
– Да оне ведь и аферисты! – кричал он своим чрезвычайным баритоном, тыча в артистов. – Подельники ихние сейфу и поворовали, некому больше! Да сами еще и спектакль смазали!
В повисшем молчании Ободняковым вдруг на ум пришло одно и то же. Они вспомнили о незавидной участи английского мошенника Келлера, вздумавшего некогда околпачить местную публику фальшивым прыжком с водопада. «Несдобровать!» – подумали Ободняковы. Почтенная публика разразилась яростными угрозами. Пахнуло самочинной расправой. Ввиду смертельной опасности, чувства Ободняковых обострились до предела. Из темной бездны оркестровой ямы на сцену выкарабкался курчавый детина контрабасист, и Усатый буквально затылком разглядел, как тот замахивается своим пудовым инструментом – будто заносит колун над чуркой. Мгновенно нашедшись, Усатый с обезьяньей ловкостью цепко ухватил крашеного напарника за локоть и что есть сил дернул на себя. Оба повалились в сторону. Контрабас всей тяжестью обрушился на голову Тушкину. Затрещало лакированное дерево.
– Мрууууууу! – заупокойно пробасил Тушкин и без чувств повалился на гнилой настил.
Кто-то подпалил занавес, и он теперь нехотя тлел в нескольких местах, разнося по залу сырую вонь. В клубах дыма, в адском зареве, сверкая очами, шевелились люди. Раздался последний – колоссальный – скрип из-под потолка, затем хлипкая твердь разверзлась.
С неба, пополам с трухою и перьями, повалились индусы.
Падали они вначале робко, по одному, затем же стали обрушиваться градом. Десятки индусов заполонили зал. Черные, будто из коптильни, сонные и недоумевающие, вертясь в воздухе как рыбы, вознося молитвы своим сторуким богам, они падали прямо на головы людей. Люди в ужасе метались среди дыма, стенали, плакали и выкрикивали ругательства пополам с молитвами. Это была сущая казнь египетская в здешних чумщских широтах, это было богово предупреждение публике, откровение о беспорочности артистов, повеление господне: отпустите театральщиков восвояси, пускай идут себе с миром!
Образовавшийся от пробоин в потолке сквозняк разметывал дым по сторонам, швырял его в лица людей. В помещении стоял кашель. Меж тем, кое-кто из сверзившихся чужеземцев чувствовал себя в этой сутолоке весьма вольготно. Один, скажем, невзирая на подшибленное колено, принялся даже оголтело поводить плечами и пританцовывать, по всей видимости, решив, что попал в число выступающих.
– Так вот они, твои «италианские архитекторы»? – заверещал на фон Дерксена подскочивший Шубин. Щека у него была раздута как при флюсе. – Храмы искусства требуют особого обхождения? По ночам они работают, твои флорентийцы? Музу боятся потерять? – голос Трофима Афанасьича срывался, вопросы становились всё более отрывистыми. – Я тебе сколько денег дал? А ты кого мне подрядил? Они в жизни стамески не видывали! У них хижины из соломы! И на ночлежке сэкономил, сквалыжник! Это ж, господи, где ж такое видано, чтобы люди на крыше спали? – в недоумении вопрошал Шубин и не договорил: сверху на него повалился долговязый, похожий на огромного тропического паука, полуголый индус.
Аферист фон Дерксен, не слушая градоначальника, в бессилии воздевал руки к небу и что-то шептал. К лицу его прилипли перья и опилки, фалда сюртука тлела.
У Васи Жбыря в бочке затекли конечности, и он наконец решился выглянуть наружу. Увидев прямо перед собою улыбающегося усатого бесёнка в копнах сизого дыма, он вместе с бочкой повалился набок, заверещал как недорезанный хряк и стал выдираться из тесного вместилища, будто его за причинное место жалил рой пчёл. От страха капитанского сынка вновь замутило. Боясь вторично оконфузиться на публике, Василий понесся что есть сил вглубь сцены. Там он отворил крышку рояля – того самого, на котором спали Ефим и Афанасий – и начал было кощунственно справлять в него уже привычные для себя дела. Но здесь из инструмента вдруг проворно выбрался давешний старик-азиатчик из степаненсковских бань – глаза навыкат, ноздри хоть пятаки пихай – достал из-за пазухи свою металлическую баночку и принялся ожесточенно потрясать ею, расшвыривая в разные стороны дурманный порошок. Подхватываемая сквозняком, черная пыльца разлеталась всюду вместе с дымом, щипала людям ноздри, забивалась в глаза и уши. Люди чихали, а затем что-то случалось, будто какой припадок завладевал ими – зрачки их расширялись, кровь приливала к лицам, колотила в висках.
К людям подступало безумие.
Люди безумными очами оглядывали театр, скрежетали друг другу безумные речи, безумно двигались и безумно хохотали.
– Маменька папеньку не уважил! – загнусил объявившийся посреди толпы местный юродивец, плюя и сморкаясь в сторону Ободняковых. – Маменька папеньке дырку от бублика сважил!
– Уууууй! – ответствовала толпа, распознав в этой несуразице нечто многозначительное и недобро глядючи теперь сторону артистов.
И только тогда Ободняковы наконец отрешились от гипнотического забытья, куда ввергла их фантасмагория с падающими индусами. Из глаз народных теперь изливалась угроза, а никак не преданность, никак не безобидный интерес к делам «миллионщиков». Усатый пессимистически огляделся и вдруг – что это? – слева вдалеке, сквозь дымную завесу блеснул просвет: черный ход был отворен! Усатый схватил напарника за плечо.
– Ради Бога, айдате. Через минуту уже может быть поздно!
– Постойте… – пролепетал бледный как мел Крашеный и обернулся. – Не всё же терять…
Рискуя жизнью, он проследовал за кулисы и схватил в темноте первый попавшийся чемодан с бутафорией. Скорым шагом, то и дело натыкаясь на ошалелых индусов, Ободняковы покинули здание.
На улице им пришлось перейти на бег: толпа выплеснулась из пылающего театра и, ведомая городским сумасшедшим, ринулась следом за «аферистами». Крашеный то и дело отставал, волоча чемодан.
– Бросьте, умоляю! – кричал ему Усатый.
– Извините, но не вашего ума… – пыхтел Крашеный.
Позади ревела, хохотала, булькала, извивалась цветастая толпа. Мужички, женщины, старики и дети, размахивая кто чем, вздымая клубы пыли, единым организмом неслись по дороге. В аръергарде взбесившегося отряда, шатаясь, плёлся Вилен Ратмирович Жбырь.
Чемодан Крашеного распахнулся и на дорогу вывалился огромный шмат сала – то оказался один из подарков инженера Бродовского. Сейчас же от толпы отделился шубинский секретарь Никифор. Он настиг кусман, ловко накрыл его своим телом и теперь лежал в пыли, радостно внюхиваясь в соблазнительный аромат чесночка и специй.
Быстро стало понятно, что Ободняковым далеко не уйти. Чего стоил хотя бы «зачинщик» Кугельшнейдер: далеко отставляя атлетические ляжки и улыбаясь, он несся вслед за артистами подобно гепарду. Толпа, заранее празднуя победу, подняла на руки своего юродивого и на бегу принялась его раскачивать.
А далее произошло чудесное событие. Конечно же, наши теперешние всезнающие матерьялисты станут утверждать, что таковое невозможно, однако ж хочется их предупредить, дабы не утруждали себя слишком и не тратили попусту энергий. Поскольку было ровно так, как описано ниже, а именно: в самый что ни на есть отчаянный момент, когда уже казалось бы никакой возможности уйти от разъяренной толпы у Ободняковых не было, словно бы чья-то неведомая рука подхватила многострадальных артистов за воротники пиджаков, подъяла над толпою в воздух и метнула ровнехонько на багажный горбок мчащейся мимо повозки, из которой с криками «Ну, давай живо!» как раз выудился длиннолицый господин. Дилижанс, подымая пыль, быстро скрылся в зачинающихся сумерках. Артисты покинули Чумщск. Канули, будто их и не было. Оставим же господ до поры. Вперед, вперед, к новым приключениям!
Тягостна чумщская ночь. Ерзает в душной постели городничий Шубин, потирает распухшую щеку. Вместо ожидаемого обогащения пришла к нему непрестанная забота о том, как упрятать концы в воду, чтобы никто за пределами уезда не узнал об унижении миллионщиков. Супруга Шубина лежит подле, отходя от двух обмороков и слабым голоском шипит в темноту:
– Трофим, вы редкостный идиот.
Шубин содрогается.
Рыдает, размазывая слезы по мясистому лицу, в просторном своем кабинете смотритель изящных искусств фон Дерксен. Его предали, ему не оставили ничего, кроме жутких воспоминаний о гречке. Гречка мерещится ему, надвигается из сумрачных углов. Фон Дерксен велит служанке подать больше света, да всё тщетно.
Сидит в остроге голодный Вонлярлярский, оглаживает ссадины на лице и хмуро таращится в сырую, пахнущую плесенью темноту. Так возможно было счастье! Рядом на соломе почесывается верный Сенька и снятся ему жирные голубиные тушки, нашпигованные горохом. Через стенку, закованный в цепи, поводит ноздрями Федор Долин и покрикивает одурело:
– Я тебя, шельму, окроплю!
Хнычет во сне опозорившийся Василий Жбырь, и отец его, Вилен Ратмирович, хнычет в соседнем кабинете, думая о профессиональном своем провале: не разгадал он индеянского сговора!
В дорогущем кабаке, среди цыган, папиросного чада и шулерья заливает свой позор старик Параллельцев. Упустив Ободняковых, толпа выместила злобу на нем: фабриканта «искупали в Иордане» – швырнули в Грязнуху да и забыли.
Весь город осознал свой позор, отойдя от бесовского дурмана. Пьют и мотают слёзы на кулак чумщинцы, со странными чувствами вспоминая удивительных миллионщиков.
Со стороны бань медленно плетутся по темноте, глядя во мрак невидящим взором, в засохшем мыле, в березовых листах, «артисты» Ыстыкбаева – вслед ушедшему дилижансу.
Полная луна выходит из-за туч и в её свете становится виден медленно плывущий над землей аэростат, похожий на гигантский баклажан. К аэростату прилажена корзина, на стропах которой распластался возмутительно пьяный инженер Бродовский. Он оглашает окрестности постыдными ругательствами. Никто ему не отвечает, ни одна человеческая душа, лишь всегдашние окрестные псы брешут вдогонку парящему над землей инженеру.
И только Никифор пребывает в великолепном настроении. Он тайком от заплаканной своей супруги пробрался на кухоньку и теперь тихонько подъедает сало, отрезая тонкие кусочки перочинным ножичком. «Так и тает во рту! – восторженно думает Никифор. – Просто-таки душа радуется!»
Послесловие графа Н.
В качестве послесловия весьма показательно будет дать мне коротенькую заметку из июньского 18.. года номера журнала «В огнях рампы», что некогда славился своею либеральной позицией и не стеснялся многие вещи называть своими именами. В ночь накануне выпуска весь тираж сего номера был изъят неведомыми силами и уничтожен, и только по счастливой случайности у меня оказался единственный экземпляр, да и то полуобгоревший. Менее чем через полгода приказал долго жить и сам журнал.
А вскоре куда-то сгинул и автор нижеизложенной заметки, критик Вельницкий. Его дальнейшая судьба туманна и полна недомолвок. Поговаривали, что он в том же месяце спешно отбыл в глухомань в родительское имение и больше в столице не появлялся. В имении Вельницкий, дескать, быстро спился, а затем то ли полёг на дуэли с местным прощелыгой, то ли самолично влез в петлю. Такая удручающая развязка разительно не соответствует его намечавшейся блестящей карьере критика и репортера – пусть несколько и эпатажного, с уклоном в поиски бульварных сенсаций – и вообще планам столичного молодого человека на жизнь. А где-то я и вовсе слыхал мнение, что Вельницкий только намеревался отбыть в родительское гнездо, да не успел и был похищен тремя неизвестными посреди ночи прямо из кровати. Больше его не видели.
По мне так дело понятное. Внимательный читатель тоже всё поймет, почитав заметку.
Записки с подмостков
Анонс бесед с Гогунским