Прошлое без перерыва. Книга повестей
Михаил Садовский
В книгу известного писателя Михаила Садовского «Прошлое без перерыва» вошли написанные за последнее десятилетие пять повестей. События, происходящие в них, охватывают огромный период времени – от сороковых годов ХХ века до нынешних дней. Многое в повествовании совпадает с биографией автора, относящегося к поколению «детей войны», из которых позднее выросли шестидесятники, и поэтому всё описанное в книге обладает особой, порой документальной, достоверностью.
Прошлое без перерыва
Книга повестей
Михаил Садовский
Технический редактор Лара Садовская
Корректор Наталья Долгова
© Михаил Садовский, 2017
ISBN 978-5-4483-6937-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пока не поздно
(повесть)
Видно совушку по пёрышку
а сироту по одёжке.
Сирота, что камень на распутье
никто не видит, как сиротка плачет.
Русские народные пословицы
Когда по ночам одолевают сны на одну тему – с продолжением… Когда просыпаешься в полной темноте и не можешь ещё перенестись из далёкого далёка в реальную действительность, но, преодолевая сердцебиение, поднимаешь пудовые веки, беспомощно ищешь не положенные почему-то с вечера на тумбочку карандаш, тетрадку, чтобы записать (а вдруг повезёт!) увиденное… Когда потом целыми днями ходишь и доигрываешь, досочиняешь, досматриваешь, достраиваешь ночное видение – это верный признак! Значит, книга, дремавшая внутри тебя, зашевелилась, стронулась с места и уже не даст покоя, пока не выльется на страницы и не освободит твою душу от ещё одного… одного… одного того, о чём ты хочешь рассказать другим людям, живущим рядом. Может быть, кто знает, даже потомкам.
Ты не обязан это делать. Никому не обязан. Но не можешь не сделать. Долгие годы сочинительства подсказывают тебе, что сопротивляться бесполезно, и тогда измученный и уже утомлённый этой борьбой с самим собой, бросаешься к своим орудиям производства и начинаешь строчить, не успевая за собственной мыслью. Случается, что это вынужденное действо вызывает в тебе протест и отвращение, но нет сил противостоять ему. Нет. И по мере того, как описываемые люди оживают, начинают действовать самостоятельно, порой вопреки твоей воле, ты всё больше прирастаешь к ним, в кого-то влюбляешься, кого-то ненавидишь, но уже не можешь жить ни без тех, ни без других. И всё долгожданней становится раннее утро, когда все спят! Лишь за окном пробуждается жизнь, неспешно и неохотно, и напоминает тебе, что она – продолжение того, о чём ты пишешь, и иногда невольно вперебивку врывается на страницы. И всё быстрее, быстрее бежит рука, и всё роднее и роднее тебе твоё собственное повествование, которое освобождает тебя от груза многих лет, десятилетий. От груза, порой тяжкого и неудобного. Твой лучший собеседник и слушатель – страница! Она покорно впитывает всё-всё, что ты ей доверяешь, и не противоречит, и не потеряет ни строки, ни слова, ни запятой. И как же не хочется уже тебе с ней расставаться! Со всеми, кем ты населил её! Со всем, что с болью и стеснением ей передал! О, Господи! Продлись мгновение! Но, увы! Прощайте, мои дорогие однокашники, голодные малаховские мальчишки и девчонки, люберецкие и панковские ремесленники, тишинские беспризорники, московские детдомовцы, маленькие несмышлёныши из далёких краёв России, Украины, Узбекистана, Грузии. Уезжающие с новыми родителями далеко за океан. Прощайте, американские папы и мамы, обретшие новых членов своих семей и, надеюсь, вместе с ними – счастье.
Большинство из вас я никогда больше не увижу. И, «отписавшись», то есть переведя вас на страницы, возможно, всё реже буду вспоминать. Но всё равно ваши боли и надежды такой след оставили в моей душе, что никогда она не будет гладкой, обтекаемой для чужой беды и глухой к чужому стону.
«Фитит фитёк», как говорила моя маленькая дочка, под половицей. Этот сверчок – метроном моего внутреннего слуха. Рассвет тренькает тоненьким солнечным лучиком по разболтавшемуся в раме стеклу. Птица, сорвав ноту, чистит клюв с двух сторон о веточку и выводит утреннюю побудку чисто и радостно. Гремят ложки по дну быстро пустеющих алюминиевых мисок за длинным столом в детдомовской столовке. Надрывается полуторка, выбираясь из очередной ямы в бездорожье. Плачет мальчишка, боясь покинуть свой детский дом, который вчера ещё проклинал. Гудки на захламленной станции. Гнусавый голос дикторши в аэропорту, на непонятном языке объясняющий неизвестно что…
И запах сиротства и беды, от которого каждый пытается убежать…
Как и куда?
Для меня сейчас – в эту книгу…
Осенняя назойливая муха уже который раз ударялась о стекло, падала на крашеный подоконник, отчаянно жужжа, переворачивалась со спины на ноги и снова, бешено промелькнув от стены к стене, стремительно разгонялась в направлении окна.
Хозяйка кабинета молча, не замечая времени, смотрела на эти безумные попытки вырваться к свету и размышляла о своём. Она не занималась аналогиями, просто думала о своём, повседневном, что называли текучкой, потому что текло оно и текло изо дня в день. Река эта никуда не впадала, и плыть по ней можно было только в одну сторону – по течению. Зато, чем больше барахтаешься в ней, тем сильнее память стремится назад.
Накатывающийся гул поезда заглушил бесконечный полёт. Часто и тоненько задолдонил стакан на стеклянном подносе с графином воды… Сколько она себя помнила, он тут стоял и каждый раз первым оповещал о приближении поезда. Звонил вместо часов – поезда ходили точно.
«Это товарный, – ничуть не отвлекаясь, отметила она. – Раньше в три ровно проходил, потом на два тридцать спустили, а теперь-то… с этой перестройкой… Теперь-то уж время не проверишь!» – подумала она.
Состав загрохотал совсем рядом, за стеной зелени, отгораживающей близко стоящий к полотну дороги дом.
Она подошла к окну, распахнула створку. Муха вырвалась наружу и бесшумно исчезла в чаще полыни и рыжеющей крапивы… Пряный запах увядания ударил в нос и повлёк назад. Запах – самый сильный и верный поводырь в прошлое.
Когда она была девчонкой, они с Веркой здесь, в зарослях, подступавших к забору, у самой насыпи, прятали свои «секретики» в ржавом железном ящике без дверцы. Как он сюда попал, они не знали, может, сковырнулся с платформы на ходу, и для чего его сварили из грубых обрезков железного листа, им было невдомёк. Но если засунуть руку по локоть в переполовиненную стенку под наклонной его крышкой, можно было уложить там в любом углу на сохранение, что хочешь: тряпичную куклу в самодельных нарядах, коробочку с выкопанными черепками, на которых остались следы золотых полосок и киноварь цветов чашек и блюдец, может, ещё царских, кузнецовских времён… Фантики от удивительных конфет, неведомо как попавшие к ним, сложенные в плоскую жестяную баночку из-под ландрина. На их потёртых боках с трудом можно было разобрать волшебные названия конфет: «Мимоза», «Ну-ка, отними», «Красный мак», «Раковые шейки»…
Фантики среди ребят ходили вместо настоящих денег, их можно было просто обменять на другие или получить конфету-подушечку, обсыпанную сахарными кристалликами, дольку сушёной груши из смеси, которая называлась «компот из сухофруктов»… Верка однажды за «Суфле» выменяла треть карандаша с шлифованными жёлтыми гранями и полуоблезшими золотыми словами, написанными нерусскими буквами. От очиненного конца возле грифеля пахло замечательным и незнакомым деревом другой страной, чужой жизнью. А здесь у них…
Каждый раз к осени стены в коридорах подновляли зелёной краской, двери и подоконники – цинковыми белилами, разведёнными пожиже олифой, чтоб хватило. Кто-нибудь из ребят обязательно прикладывался неосторожно к пахучей маркой поверхности, и тогда кастелянша тётя Клава орала на весь дом и двор: «Не получишшшь больше хформу, изверггкх! Узять негггдя!». И ее «ггг» так необыкновенно клокотали в мощной груди, что могли поспорить со стуком вагонных колёс.
На самом-то деле здесь время шло медленно. Попросту отставало оно на окраине их городка, особенно тут, в детском доме, на стене которого только перебивали зелёную стеклянную табличку. «Детский Дом №3» – оставалось неизменным, а внизу, мелкими буквами, всё время меняли название ведомства, по какому он проходил. Да никто на это не обращал внимания… А она вот всегда думала-гадала: как это буквы на обратную сторону наносят? Красят что ли по трафарету? Так его ж надо весь наперекосяк вырезать. В зеркало, что ли, смотрят?
Это у неё с самого детства, как осталось так и не уходило. Не то, что она сообразить не могла, она сообразительная. «Ух, девка!» – это про неё так её матери докладывали. И по хорошему поводу, чтоб похвалить и восхититься, и когда жаловались, что нашкодила, чтоб только крутануть головой да рукой махнуть. Все, все замечали, не сговариваясь. Вот и выбилась в люди.
Она усмехнулась, отошла от окна и посмотрела на карточку в рамке на стене. Вот она среди ребят в третьем ряду, рядом Верка, и Люба с другой стороны. Аккурат над головой матери оказалась. Какой это год-то? Шестьдесят шестой? Или седьмой… Мама, когда умерла?
Мысль её сбилась, перескочила и повела совсем в другую сторону. Всю жизнь её мать тут проработала. С нянечки начала. После войны замуж вышла, потом она, Ирка, родилась. А мать росла, поднималась в должностях, да и осталась тут – кормиться-то надо как-то. Отец ушёл за копейкой и – поминай, как звали. А дочь выросла при детдоме, с ребятами. И в школу тут ходила. Потом их перевели в городскую, с шестого класса. А мама до директора дослужилась. Теперь она вот на её месте оказалась. «По наследству!»
Она усмехнулась и одёрнула полы пиджака. Помедлила в задумчивости, высунулась из окна, притянула к себе створки, оставила их незамкнутыми и пошла к столу.
«Ладно, – произнесла она вслух и опустила руки на стопку папок. – Авось, повезёт. Оно всегда нас выручало – „авось“, – додумала она. – Просто, как живое. Или живой. Авось – мужик такой, мужчина, на которого положиться можно. Где он бродит?! Черт его носит невесть где? Да уж лучше так, чем какое-то – „оно“. Авось… Среднего рода – ни то, ни сё… Нет! Авось – это мужик! Авось, ну, шевельнись, шевельнись, помоги, давай! – Она улыбнулась, поглядела на себя в зеркало и покачала головой: – Э-эх, Ирина Васильевна, Ирина Васильевна, не живётся тебе, не живётся! Да уж ладно, что кому на роду написано!»
Так она неподвижно сидела, оперев на стол локти. Такой, значит, день сегодня выдался – задумчивый. Редко это случалось. Неожиданно муха снова ворвалась в комнату сквозь оставленную щель!
«Ну, надо же!» – хмыкнула хозяйка кабинета.
Муха, делая невероятные виражи, носилась по замкнутому пространству и то ли не могла снова найти вход, через который залетела, то ли не желала воспользоваться предоставленной возможностью. Она словно предвидела, что на дворе завтра польют дожди, туман под утро станет изморозью, потом холод и вовсе скуёт этот оцепеневший мир, и ей не будет другого такого тёплого и сытного угла, как за шкафом с личными делами детей в этом директорском кабинете.
«Хм! – усмехнулась опять Ирина Васильевна. – Надо ж!.. Все мы так – рвёмся, незнамо зачем, в закрытые двери! А как выход найдётся, рискнуть боимся! Хм…»
Повод для таких раздумий был нешуточный. На Пашку запрос пришёл. Вчера ещё Семён позвонил, и она почувствовала какое-то необычное волнение, что-то похожее на ревность шевельнулось и стало как наждаком изнутри драить, и под ложечкой засосало.
Чегой-то его вдруг? Ему уже шесть… почти! Таких больших усыновлять не любят, вообще-то. Да и привыкла к нему. Все привыкли.
Пять лет он у них, поди? Больше! Ему ещё года не было, когда перевели из дома ребёнка. И мать его она знала. Мать! Это название одно, что мать… Мать-перемать… Четырнадцать лет… Да, уже почти четырнадцать ей исполнилось, когда родила. Значит, с каких пор она к мужику в руки попала?
На улице росла – вот и попала. Мать – пьяница, отца и вовсе не видела, кто он был-то? Только что портки носил – вот и весь его облик. Может, здешний, тоже пропойца, а может, за бутылку мать кому проезжему услужила. И дочь так же, значит. То ли по рукам пошла, то ли кто сманил её, подкормил и приспособил, пока не понесла – тешился, а потом выгнал.
Она же с Настей в детский сад ходила. Потом они в разные школы определились. Да-да-да, почему-то эта Зойка в заводской район подалась. Далеко ведь! А жили они тут, по соседству, через улицу, и она попадалась иногда на глаза: рослая девка, красивая – чулочки со стрелочкой, беретка, каблучки. Ей лет двенадцать было. Ну, а как перестройка сюда докатилась, у многих жизнь перевернулась, да не у многих удержалась-то, скорее обрушилась. От вольницы мозги поплыли.
А мальчишку она прямо в роддоме бросила, и в графе «отец» прочерк оставила. Боялась, наверное, что отомстит ей тот, кого впишет – его ж тягать бы стали. Или откупился он. Отца нет, мать малолетка, от родительских прав отказалась. А потом она исчезла из города вовсе. Выписалась и через неделю исчезла. Всё. Милиция городская у себя в поиск поставила, а дальше её пропажу разглашать не стала – обычное дело. Не она первая, не она последняя. Чего шум поднимать? А вдруг объявится? И так бывает. Да ещё права качать начнёт: «Где мой ребёнок?»
Да, вот шесть лет почитай – ни слуху, ни духу. Пашка… Пашку жалко… А может, и повезло ему, что мать не забрала с собой и не изломала с первых дней всю жизнь. Что ему светило-то? А тут его все любят.