Нет, – было не все равно, в палате ли учитель или вышел, говорит он или молчит, и было не все равно – слушать его речи молча или возражать ему и сердить его.
Все более волновало усвоенное больными и служащими отношение к Макару; человек, с золотыми стропилами на месте носа, спрашивал:
– Выздоравливаешь?
– А вам какое дело?
– Никакого дела мне нет, это верно! А только – коли живешь, так уж терпи, озорничать не к чему…
Макару же нестерпимо хотелось именно озорничать, не соглашаться, спорить, встать в тесный круг разнообразных «хочу» и «не хочу», утверждать и, отрицать.
«Не все ли равно?» – тихо спрашивало его что-то.
Нет, не все равно, он всем телом чувствовал, что не все равно. Ночами, когда все спали, он, открыв глаза, думал о том, как все вокруг обидно, противно и жалко, главное же – обидно, унизительно. Как хорошо было бы, если бы в жизнь явились упрямые, упругие люди и сказали бы всему этому:
«Не хотим ничего подобного. Хотим, чтоб все было иначе…»
Он не представлял, как именно иначе, но отчетливо видел: вот сердятся, волнуются, кишат спокойные люди, решившие все вопросы, подчинившиеся своей привычке жить по правилу, избранному ими; этими правилами, как топорами, они обрубали живые ветви разнообразно цветущего древа жизни, оставляя сучковатый, изуродованный, ограбленный ствол, и он был воистину бессмыслен на земле!
Было хорошо думать об этом, но когда Макар вспоминал свое одиночество – картины желанной бурной, боевой жизни становились тусклыми, мысли о ней вяло блекли, сердце снова наполнялось ощущением бессилия, ненужности.
Так, то поднимая себя над жизнью, то падая устало в ее грязный, торжествующий хаос, он жил день за днем, спорил и ругался с безносыми, с учителем, осуждал и высмеивал их мертвые мысли, настойчиво желая привить им свою тоску, пошатнуть их твердые решения, расплескать устоявшееся, густое самодовольство.
Потом, забитый их криками, насмешками, оскорбленным явною ложью и лицемерием их речей, он лежал, закрыв глаза, чувствуя себя мало знающим, плохо вооруженным, неспособным для борьбы, – ненужным для жизни.
И, в презрении к себе самому, снова разгоралась мысль о смерти. Но теперь она уже не изнутри поднималась, а подходила извне, как будто от этих людей, которые всеми своими словами победно говорили ему:
«Ты – выдуманный человек, ты никуда не годишься, ни на что не нужен, и ты глуп, а вот мы – умные, мы – действительные, нас – множество, и это нами держится вся жизнь».
Они все дышали этою мыслью, они улыбались ею, снисходительно высмеивая Макара, она истекала из их глаз, была такая же гнилая, как их лица, грозила отравить.
Макар угрюмо замолчал…
…Но вдруг случилось что-то неожиданное и простое, что сразу поставило его на ноги: однажды в палату вошли трое знакомых людей – веселый, черный, как цыган, пекарь и еще двое: кособокий подросток, с лицом хорька, и здоровый, широкоплечий, сердито нахмурившийся парень.
Виновато улыбаясь, ласково моргая глазами, сконфуженные чистотою больницы, они остановились у двери, оглядывая койки.
– Вон он, – тихо вскричал пекарь, указывая пальцем на Макара и оскалив белые зубы.
Точно боясь проломить пол, они на цыпочках, гуськом подошли к нему, пряча за спиною темные руки с какими-то узелками в них, двое улыбались ласково, третий – сумрачно и как бы враждебно.
– Во-он он, – повторил пекарь, по-бабьи поджимая губы и дергая себя за черную бородку обожженной рукою в красных шрамах, а подросток уже совал Макару бумажный пакет и, захлебываясь словами, говорил тихонько, торопливо:
– Алимоны, отличные… с чаем будешь…
– Здорово! – сказал широкоплечий парень, сердито встряхнув руку Макара. – Ну – как? Похудел…
– Не больно! – подхватил пекарь. – Конечно – болезнь не ласкает, а ничего! Мы – поправимся, во – еще! Накося тебе: сушки тут, чаю осьмуха, ну – сахар, конечно…
– Курить – дают? – спрашивал сердитый парень, опуская руку в карман.
– Братцы, как я рад, – бормотал Макар, взволнованный почти до слез.
– Не дают – курить? – глядя в сторону, угрюмо допрашивал парень, шевеля рукою в кармане синих пестрядинных штанов (из грубой льняной или хлопчатобумажной ткани из разноцветных ниток, обычно домотканой – Ред.). – Ну, пес с ними! Я и табаку припас и леденцов: когда курить охота, ты – леденца пососи, все легче будет… хоша и не то! Чистота у тебя тут, ну-ну-у!..
Макар видел, что двое отчаянно притворяются веселыми и развязными, а третий, напрягаясь до пота, хочет казаться спокойным, – и всем не удается игра: три пары глаз жалобно мигают, мечутся, бегая из стороны в сторону, стараясь не встречаться друг с другом и не видеть Макаровы глаза.
– Ну – спасибо! – бормотал он, задыхаясь.
Они сели, двое на койку, один – на табурет, подросток превесело спросил:
– Когда на выписку?
Пекарь сказал:
– Чего спрашивать? Сам видишь – хоть сейчас!
А третий деловито посоветовал:
– Ты, брат, как снимешься, к нам вались!
И заговорили вперебой все трое:
– Конечно…
– Работу выищем полегче…
– Тут – праздники, Рождество…
– Скучно лежал?
– Конечно, что спрашивать?…
– Так-то вот…
Дрожащими руками Макар хватал их жесткие руки, смеясь, всхлипывая…
– Ах, братцы… черт возьми…
Они вдруг замолчали, и сквозь слезы Макар видел, что нарочитое оживление их исчезло, три пары глаз покраснели, и вдруг за сердце его схватил тихий шепот:
– Э-эх, ты! Как же это ты, а?
– Уда-арил ты на-ас…
Третий голос добавил также тихо, но внушительно:
– А еще говорил – братцы, говорил, правда, говорил…