Молодые люди, оставшись один на один, перекинулись несколькими пустыми фразами и, должно быть, почувствовав, что это только отдаляет их друг от друга, оба замолчали тяжелым и неловким, выжидающим молчанием. Любовь, взяв апельсин, с преувеличенным вниманием начала чистить его, а Смолин осмотрел свои усы, опустив глаза вниз, потом тщательно разгладил их левой рукой, поиграл ножом и вдруг пониженным голосом спросил у девушки:
– А… извините меня за нескромность! – должно быть, в самом деле тяжело вам, Любовь Яковлевна, жить с папашей… ветхозаветен он у вас и – простите – черствоват!
Любовь вздрогнула и взглянула на рыжего человека благодарными глазами, говоря ему:
– Нелегко, но я привыкла… У него есть свои достоинства…
– О, это несомненно! Но вам, молодой, красивой, образованной, вам с вашими взглядами…
Он ласково и сочувственно улыбался, голос у него был такой мягкий… В комнате повеяло теплом, согревающим душу. В сердце девушки все ярче разгоралась робкая надежда на счастье.
XII
Фома сидел у Ежова и слушал городские новости из уст своего товарища. Ежов, сидя на столе, заваленном газетами, и болтая ногами, рассказывал:
– Началась выборная кампания, купечество выдвигает в головы твоего крестного, – старого дьявола! Он бессмертен… ему, должно быть, полтораста лет уже минуло? Дочь свою он выдает за Смолина – помнишь, рыжего! Про него говорят, что это порядочный человек… по нынешним временам порядочными людьми именуют и умных мерзавцев, потому что – людей нет! Африкашка корчит из себя просвещенного человека, уже успел влезть в интеллигентное общество и – сразу встал на виду. По роже судя – жулик первой степени, но, видимо, будет играть роль, ибо обладает чувством меры. Н-да, брат, Африкашка – либерал… Либеральный купец – это помесь волка и свиньи.
– Пес с ними, со всеми! – сказал Фома, равнодушно махнув рукой. – Что мне до них? Ты как – пьешь все?
– Почему же мне не пить?
Полуодетый и растрепанный Ежов был похож на ощипанную птицу, которая только что подралась и еще не успела пережить возбуждения боя.
– Пью, потому что надо мне от времени до времени гасить пламя сердца… А ты, сырой пень, тлеешь понемножку?
– Надо мне идти к старику!.. – сморщив лицо, сказал Фома.
– Дерзай!
– Не хочется…
– Так не ходи!..
– Нужно…
– А тогда – иди!..
– Что ты все балагуришь? – недовольно сказал Фома. – Будто и в самом деле весело ему…
– Мне, ей-богу, весело! – воскликнул Ежов, спрыгнув со стола. – Ка-ак я вчер-ра одного сударя распатронил в газете! И потом – я слышал один мудрый анекдот: сидит компания на берегу моря и пространно философствует о жизни. А еврей говорит: «Гашпада! И за-ачем штольки много разного шлов? И я вам шкажу все и зразу: жизнь наша не стоит ни копейки, как это бушующее море!..»
– Э, ну тебя, – сказал Фома. – Прощай!..
– Иди! Я сегодня высоко настроен, и стонать я с тобой не могу… тем более что ты и не стонешь, а – хрюкаешь…
Фома ушел, оставив Ежова распевающим во все горло:
Греми в бар-рабан и – не бойся…
«Сам ты барабан…» – с раздражением подумал Фома.
У Маякина его встретила Люба. Чем-то взволнованная и оживленная, она вдруг явилась пред ним, быстро говоря:
– Ты? Боже мой! Ка-акой ты бледный… как похудел… Хорошую, видно, жизнь ведешь!
Потом лицо ее исказилось тревогой и она почти шепотом воскликнула:
– Ах, Фома! Ты не знаешь – ведь… вот! Слышишь? Звонят! Может быть – он…
И девушка бросилась из комнаты, оставив за собой в воздухе шелест шелкового платья и изумленного Фому, – он не успел даже спросить ее – где отец? Яков Тарасович был дома. Он, парадно одетый, в длинном сюртуке, с медалями на груди, стоял в дверях, раскинув руки и держась ими за косяки. Его зеленые глазки щупали Фому; почувствовав их взгляд, он поднял голову и встретился с ними.
– Здравствуйте, господин хороший! – заговорил старик, укоризненно качая головой. – Откуда изволили прибыть? Кто это жирок-то обсосал с вас? Али – свинья ищет, где лужа, а Фома – где хуже?
– Нет у вас других слов для меня? – угрюмо спросил Фома, в упор глядя на старика.
Вдруг он увидал, что крестный вздрогнул, ноги его затряслись, глаза учащенно замигали и руки вцепились в косяки. Фома двинулся к нему, полагая, что старику дурно, но Яков Тарасович глухим и сердитым голосом сказал:
– Посторонись… отойди!..
Фома отступил назад и очутился рядом с невысоким, круглым человеком, он, кланяясь Маякину, хриплым голосом говорил:
– Здравствуйте, папаша!
– Здра-авствуй, Тарас Яковлевич, здравствуй… – не отнимая рук от косяков, говорил и кланялся старик, криво улыбаясь, – ноги его дрожали.
Фома отошел в сторону и сел, окаменев от любопытства.
Маякин, стоя в дверях, раскачивал свое хилое тело, все упираясь руками в косяки, и, склонив голову набок, молча смотрел на сына. Сын стоял против него, высоко подняв голову, нахмурив брови над большими темными глазами. Черная клинообразная бородка и маленькие усы вздрагивали на его сухом лице, с хрящеватым, как у отца, носом. Из-за его плеча Фома видел бледное, испуганное и радостное лицо Любы – она смотрела на отца умоляюще, и казалось – сейчас она закричит. Несколько секунд все молчали, не двигаясь, подавленные тем, что ощущали. Молчание разрушил тихий, странно глухой голос Якова Маякина:
– Старенек ты, Тарас…
Сын молча усмехнулся в лицо отцу и быстрым взглядом окинул его с головы до ног.
Отец, оторвав руки от косяков, шагнул навстречу сыну и – остановился, вдруг нахмурившись. Тогда Тарас Маякин одним большим шагом встал против отца и протянул ему руку.
– Ну… – поцелуемся!.. – тихо предложил отец.
Они судорожно обвили друг друга руками, крепко поцеловались и отступили друг от друга. Морщины старшего вздрагивали, сухое лицо младшего было неподвижно, почти сурово. Любовь радостно всхлипнула. Фома неуклюже завозился на кресле, чувствуя, что у него спирает дыхание.
– Эх – дети! Язвы сердца, – а не радость его вы!.. – звенящим голосом пожаловался Яков Тарасович, и, должно быть, он много вложил в эти слова, потому что тотчас же после них просиял, приободрился и бойко заговорил, обращаясь к дочери: – Ну ты, раскисла от сладости? Айда-ка собери нам чего-нибудь… Угостим, что ли, блудного сына! Ты, чай, старичишка, забыл, каков есть отец-то у тебя?
Тарас Маякин рассматривал родителя вдумчивым взглядом и улыбался, молчаливый, одетый в черное, отчего седые волосы на голове и в бороде его выступали резче…
– Ну, садись! Говори – как жил, что делал?.. Куда смотришь? Это – крестник мой, Игната Гордеева сын, Фома, – Игната помнишь?
– Я все помню, – сказал Тарас.
– О? Это хорошо… коли не хвастаешь!.. Ну, – женат?