– О, черти… анафемы!
XI
– Любавка! – сказал однажды Маякин, придя домой с биржи. – Сегодня вечером приготовься – жениха привезу! Закусочку нам устрой посолиднее… Серебра старого побольше выставь на стол, вазы для фруктов тоже вынь… Чтобы в нос ему бросился наш стол! Пускай видит, у нас что ни вещь – редкость!
Любовь, сидя у окна, штопала носки отца, и голова ее была низко опущена к работе.
– Зачем все это, папаша? – с неудовольствием и обидой спросила она.
– А – для соуса, для вкуса!.. И для порядка… Потому – девка не лошадь, без сбруи с рук не сбудешь…
Любовь нервно вскинула голову и, бросив прочь от себя работу, красная от обиды, взглянула на отца… и, снова взяв в руки носки, еще ниже опустила над ними голову. Старик расхаживал по комнате, озабоченно подергивая рукой бородку; глаза его смотрели куда-то далеко, и было видно, что весь он погрузился в большую, сложную думу. Девушка поняла, что он не будет слушать ее и не захочет понять того, как унизительны для нее его слова. Ее романические мечты о муже-друге, образованном человеке, который читал бы вместе с нею умные книжки и помог бы ей разобраться в смутных желаниях ее, – были задушены в ней непреклонным решением отца выдать ее за Смолина, осели в душе ее горьким осадком. Она привыкла смотреть на себя как на что-то лучшее и высшее обыкновенной девушки купеческого сословия, которая думает только о нарядах и выходит замуж почти всегда по расчетам родителей, редко по свободному влечению сердца. И вот теперь она сама выходит лишь потому, что – пора, и потому еще, что отцу ее нужно зятя, преемника в делах. А отец, видимо, думает, что сама по себе она едва ли способна привлечь внимание мужчины, и украшает ее серебром. Возмущенная, она колола себе пальцы, ломала иголки, но молчала, хорошо зная, что все, что может сказать она, – сердце отца ее не услышит.
А старик расхаживал по комнате и то вполголоса напевал псалмы, то внушительно поучал дочь, как нужно ей держаться с женихом. И тут же он что-то высчитывал на пальцах, хмурился и улыбался…
– Тэк-с!.. «Суди меня, боже, и рассуди прю мою… от человека неправедна и льстива избави мя…» Н-да-а… Материны изумруды надень, Любовь…
– Будет, папаша! – воскликнула девушка с тоской. – Оставьте, пожалуйста…
– А ты не брыкайся! Слушай, чему учат…
И он снова погружался в свои расчеты, прищуривая зеленые глаза и играя пальцами у себя пред лицом.
– Тридцать пять процентов выходит… жулик-парень!.. «Посли свет тво-ой и истину твою…»
– Папаша! – уныло и с боязнью воскликнула Любовь!
– Ась?
– Вы… вам он нравится?
– Кто?
– Смолин…
– Смолин? Н-да… он – ше-ельма… дельный парень… Ну – я ушел… Так ты того, – вооружись!..
Оставшись одна, Любовь бросила работу и прислонилась к спинке стула, плотно закрыв глаза. Крепко сжатые руки ее лежали на коленях, и пальцы их хрустели. Полная горечью оскорбленного самолюбия, она чувствовала жуткий страх пред будущим и безмолвно молилась:
«О, боже мой! О, господи!.. Если б он был порядочный человек!.. Сделай, чтоб он был порядочный… сердечный… О, боже! Приходит какой-то мужчина, смотрит тебя… и на долгие годы берет себе… Как это позорно и страшно… Боже мой, боже!.. Посоветоваться бы с кем-нибудь… Одна… Тарас хоть бы…»
При воспоминании о брате ей стало еще обиднее, еще более жаль себя. Она написала Тарасу длинное ликующее письмо, в котором говорила о своей любви к нему, о своих надеждах на него, умоляя брата скорее приехать повидаться с отцом, она рисовала ему планы совместной жизни, уверяла Тараса, что отец – умница и может все понять, рассказывала об его одиночестве, восхищалась его жизнеспособностью и жаловалась на его отношение к ней.
Две недели она с трепетом ждала ответа, и когда, получив, прочитала его, – то разревелась до истерики от радости и разочарования. Ответ был сух и краток; в нем Тарас извещал, что через месяц будет по делам на Волге и не преминет зайти к отцу, если старик против этого действительно ничего не имеет. Письмо было холодно; она со слезами несколько раз перечитывала его, и мяла и комкала, но оно не стало теплее от этого, а только взмокло. С листочка жесткой почтовой бумаги, исписанного крупным, твердым почерком, на нее как бы смотрело сморщенное, недоверчиво нахмуренное лицо, худое и угловатое, как лицо отца.
На отца письмо сына произвело иное впечатление. Узнав, что Тарас написал, старик весь встрепенулся и оживленно, с какой-то особенной улыбочкой торопливо обратился к дочери:
– Ну-ко, дай-ко сюда! Покажи-ко! Хе! Почитаем, как умники пишут… Где очки-то? «Дорогая сестра!» Н-да…
Старик замолчал, прочитал про себя послание сына, положил его на стол и, высоко подняв брови, с удивленным лицом молча прошелся по комнате. Потом снова прочитал письмо, задумчиво постукал пальцами по столу и изрек:
– Ничего, – писание основательное… без лишних слов… Что ж? Может, и в самом деле окреп человек на холоде-то… Холода там сердитые… Пускай приедет… Поглядим… Любопытно… Н-да… В псалме Давидове сказано: «Внегда возвратитися врагу моему вспять…» – забыл, как дальше-то… «Врагу оскудеша оружия в конец… и погибе память его с шумом…» Ну, мы с ним без шума потолкуем…
Старик старался говорить спокойно, с пренебрежительной усмешкой, но усмешка не выходила на лице у него, морщины возбужденно вздрагивали, и глазки сверкали как-то особенно.
– Ты ему еще напиши, Любавка… валяй, мол, смело приезжай!
Любовь написала Тарасу еще, но уже более краткое и спокойное письмо, и теперь со дня на день ждала ответа, пытаясь представить себе, каким должен быть он, этот таинственный брат? Раньше она думала о нем с тем благоговейным уважением, с каким верующие думают о подвижниках, людях праведной жизни, – теперь ей стало боязно его, ибо он ценою тяжелых страданий, ценою молодости своей, загубленной в ссылке, приобрел право суда над жизнью и людьми… Вот приедет он и спросит ее:
«Что же, ты свободно, по любви выходишь замуж?»
Одна за другой в голове девушки рождались унылые думы, смущали и мучили ее. Охваченная нервным настроением, близкая к отчаянию и едва сдерживая слезы, она все-таки, хотя и полусознательно, но точно исполнила все указания отца: убрала стол старинным серебром, надела шелковое платье цвета стали и, сидя перед зеркалом, стала вдевать в уши огромные изумруды – фамильную драгоценность князей Грузинских, оставшуюся у Маякина в закладе вместе со множеством других редких вещей.
Глядя в зеркало на свое взволнованное лицо, на котором крупные и сочные губы казались еще краснее от бледности щек, осматривая свой пышный бюст, плотно обтянутый шелком, она почувствовала себя красивой и достойной внимания любого мужчины, кто бы он ни был. Зеленые камни, сверкавшие в ее ушах, оскорбляли ее, как лишнее, и к тому же ей показалось, что их игра ложится ей на щеки тонкой желтоватой тенью. Она вынула из ушей изумруды, заменив их маленькими рубинами, думая о Смолине – что это за человек?
Потом ей не понравились темные круги под глазами, и она стала тщательно осыпать их пудрой, не переставая думать о несчастии быть женщиной и упрекая себя за безволие. Когда пятна около глаз скрылись под слоем белил и пудры, Любови показалось, что от этого глаза ее лишились блеска, и она стерла пудру… Последний взгляд в зеркало убедил ее, что она внушительно красива, – красива добротной и прочной красотой смолистой сосны. Это приятное сознание несколько успокоило ее тревогу и нервозность; она вышла в столовую солидной походкой богатой невесты, знающей себе цену.
Отец и Смолин уже пришли.
Любовь на секунду остановилась в дверях, красиво прищурив глаза и гордо сжав губы. Смолин встал со стула, шагнул навстречу ей и почтительно поклонился. Ей понравился поклон, понравился и сюртук, красиво сидевший на гибком теле Смолина… Он мало изменился – такой же рыжий, гладко остриженный, весь в веснушках; только усы выросли у него длинные и пышные да глаза стали как будто больше.
– Каков стал, а? – крикнул Маякин дочери, указывая на жениха.
А Смолин жал ей руку и, улыбаясь, говорил звучным баритоном:
– Смею надеяться – вы не забыли старого товарища?
– Вы после поговорите, – сказал старик, ощупывая дочь глазами. – Ты, Любава, пока распорядись тут, а мы с ним докончим один разговорец. Ну-ка, Африкан Митрич, изъясняй…
– Вы извините меня, Любовь Яковлевна? – ласково спросил Смолин.
– Пожалуйста, не стесняйтесь, – сказала Любовь.
«Вежлив!» – отметила она и, расхаживая по комнате от стола к буфету, стала внимательно вслушиваться в речь Смолина. Говорил он мягко, уверенно.
– Так вот, – я около четырех лет тщательно изучал положение русской кожи на заграничных рынках. Лет тридцать тому назад наша кожа считалась там образцовой, а теперь спрос на нее все падает, разумеется, вместе с ценой. И это вполне естественно – ведь при отсутствии капитала и знаний все эти мелкие производители-кожевники не имеют возможности поднять производство на должную высоту и в то же время – удешевить его… Товар их возмутительно плох и дорог… Они повинны пред Россией в том, что испортили ее репутацию производителя лучшей кожи. Вообще – мелкий производитель, лишенный технических знаний и капитала, – стало быть, поставленный в невозможность улучшать свое производство сообразно развитию техники, – такой производитель – несчастие страны, паразит ее торговли…
Любовь почувствовала в простоте речи Смолина снисходительное отношение к ее отцу, это ее задело.
– Мм… – промычал старик, одним глазом глядя на гостя, а другим наблюдая за дочерью. – Так, значит, твое теперь намерение – взбодрить такую агромадную фабрику, чтобы всем другим – гроб и крышка?
– О, нет! – воскликнул Смолин, плавным жестом отмахиваясь от слов старика. – Моя цель – поднять значение и цену русской кожи за границей, и вот, вооруженный знанием производства, я строю образцовую фабрику и выпускаю на рынки образцовый товар… Торговая честь страны…
– Много ли, говоришь, капитала-то требуется? – задумчиво спросил Маякин.
– Около трехсот тысяч…
«Столько отец не даст за мной», – подумала Любовь.