Оценить:
 Рейтинг: 3.5

Васса Железнова (сборник)

Год написания книги
2008
<< 1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 55 ... 138 >>
На страницу:
51 из 138
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Не дожидаясь ответа Фомы, он сорвал со стены несколько листов газеты и, продолжая бегать по комнате, стал читать ему. Он рычал, взвизгивал, смеялся, оскаливал зубы и был похож на злую собаку, которая рвется с цепи в бессильной ярости. Не улавливая мысли в творениях товарища, Фома чувствовал их дерзкую смелость, ядовитую насмешку, горячую злобу, и ему было так приятно, точно его в жаркой бане вениками парили…

– Ловко! – восклицал он, улавливая какую-нибудь отдельную фразу. – Здорово пущено!

То и дело пред ним мелькали знакомые фамилии купцов и именитых горожан, которых Ежов язвил то смело и резко, то почтительно, тонким, как игла, жалом.

Одобрения Фомы и его горящие удовольствием глаза вдохновляли Ежова еще более, он все громче выл и рычал, то в изнеможении падая на диван, то снова вскакивая и подбегая к Фоме.

– Ну-ка, про меня прочитай! – вскричал Фома.

Ежов порылся в груде газет, вырвал из нее лист и, взяв его в обе руки, встал перед Фомой, широко расставив ноги, а Фома развалился в кресле с продавленным сиденьем и слушал, улыбаясь.

Заметка о Фоме начиналась описанием кутежа на плотах, и Фома при чтении ее стал чувствовать, что некоторые отдельные слова покусывают его, как комары. Лицо у него стало серьезнее, он наклонил голову и угрюмо молчал. А комаров становилось все больше…

– Уж очень ты разошелся! – сказал он наконец смущенно и недовольно. – Ведь одним тем, что опозорить человека умеешь, перед богом не выслужишься…

– Молчи! Подожди! – кратко бросил ему Ежов и продолжал чтение.

Установив в своей статье, что купец в деле творчества безобразий и скандалов несомненно возвышается над представителями других сословий, Ежов спрашивал: отчего это? – и отвечал:

«Мне кажется, что эта склонность к диким выходкам вытекает из недостатка культуры постольку же, поскольку обусловлена избытком энергии и бездельем. Не может быть сомненья в том, что наше купечество – за малыми исключениями – сословие наиболее богатое здоровьем и в то же время наименее трудящееся…»

– Вот это верно-о! – воскликнул Фома, ударив кулаком по столу. – Это так! У меня силы – на быка, а работы – на воробья.

«Куда же девать купцу свою энергию? На бирже ее много не истратишь, и вот он расточает избыток мускульного капитала в кабаках на кутежи, не имея представления об иных, более продуктивных и ценных для жизни пунктах приложения силы. Он – еще зверь, а жизнь для него уже стала клеткой, и ему тесно в ней при его добром здоровье и склонности к широкому размаху. Стесненный культурой, он нет-нет да и надебоширит. Купеческий дебош – всегда бунт пленного зверя. Разумеется – это дурно… Но – ах! – будет еще хуже, когда этот зверь к своей силе прикопит немножко ума и дисциплинирует ее! Поверьте – он и тогда не перестанет производить скандалы, но – это уже будут исторические события. Избави нас, боже, от таких событий! Ибо они проистекут из стремления купца ко власти, их целью будет всемогущество одного сословия и – не постеснится купец в средствах ради этой цели…»

– Ну, что скажешь, – верно? – спросил Ежов, дочитав газету и бросая ее в сторону.

– Конца я не понимаю… – ответил Фома. – А вот о силе – верно!

Он торопливо и горячо выбросил пред Ежовым привычные свои мысли о жизни, о людях, о своей душевной спутанности и замолчал, опрокинувшись на диван.

– Н-да-а! – протянул Ежов. – Вот ты до чего долез!.. Это, брат, дело доброе! Ты – как насчет книжек? Читаешь какие-нибудь?

– Нет, не люблю! Не читывал…

– Оттого и не любишь, что не читал…

– Я даже боюсь читать… Видел я – тут одна… хуже запоя у нее это! И какой толк в книге? Один человек придумает что-нибудь, а другие читают… Коли так ладно… Но чтобы учиться из книги, как жить, – это уж что-то несуразное! Ведь человек написал, не бог, а какие законы и примеры человек установить может сам для себя?

– А Евангелие? Его написали люди же.

– То – апостолы… Теперь их нет…

– Ничего, – возразил дельно! Верно, брат, апостолов нет… Остались только Иуды, да и то дрянненькие.

Фома чувствовал себя хорошо, видя, что Ежов слушает его слова внимательно и точно взвешивает каждое слово, сказанное им. Первый раз в жизни встречаясь с таким отношением к себе, Фома смело и свободно изливал пред товарищем свои думы, не заботясь о словах и чувствуя, что его поймут, потому что хотят понять.

– А любопытный ты парень! – сказал ему Ежов дня через два после встречи. – И хоть тяжело говоришь, но чувствуется в тебе большая дерзость сердца! Кабы тебе немножко знания порядков жизни! Заговорил бы ты тогда… довольно громко, я думаю… да-а!

– Словами себя не освободишь!.. – вздохнув, заметил Фома. – Ты вот как-то говорил про людей, которые притворяются, что всё знают и могут… Я тоже знаю таких… Крестный мой, примерно… Вот против них бы двинуть… их бы уличить!.. Довольно вредный народ!..

– Не представляю я, Фома, как ты будешь жить, если сохранишь в себе то, что теперь носишь… – задумчиво сказал Ежов.

Он тоже пил, этот маленький, ошпаренный жизнью человечек. Его день начинался так: утром за чаем он просматривал местные газеты, почерпая в них материал для фельетона, который писал тут же, на углу стола. Затем бежал в редакцию и там резал иногородние газеты, составляя из вырезок «Провинциальные картинки». В пятницу он должен был писать воскресный фельетон. За все это ему платили сто рублей в месяц; работал он быстро и все свободное время посвящал «обозрению и изучению богоугодных учреждений». Вместе с Фомой он шлялся до глубокой ночи по клубам, гостиницам, трактирам, всюду черпая материал для своих писаний, которые он называл «щетками для чистки общественной совести». Цензора он именовал «заведующим распространением в жизни истины и справедливости», газету называл «сводней, занимающейся ознакомлением читателя с вредоносными идеями», а свою в ней работу – «продажей души в розницу» и «поползновением к дерзновению против божественных учреждений».

Фома плохо понимал, когда Ежов шутит и когда он говорит серьезно. Обо всем он говорил горячо и страстно, все резко осуждал – это нравилось Фоме. Но часто, начав речь со страстью, он так же страстно возражал сам себе и опровергал себя или заканчивал ее какой-нибудь смешной выходкой. Тогда Фоме казалось, что у этого человека нет ничего, что бы он любил, что крепко сидело бы в нем и управляло им. Только о себе самом он говорил каким-то особым голосом, и чем горячее говорил о себе, тем беспощаднее ругал всех и всё. К Фоме отношение его было двойственным – то он ободрял его, говоря ему с жаром и трепетом:

– Опровергай и опрокидывай все, что можешь! Дороже человека ничего нет, так и знай! Кричи во всю силу: свободы! свободы!..

А когда Фома, загораясь от жгучих искр его речи, начинал мечтать о том, как он начнет опровергать и опрокидывать людей, которые ради своей выгоды не хотят расширить жизнь, – Ежов часто обрывал его:

– Брось! Ничего ты не можешь! Таких, как ты, – не надо… Ваша пора, – пора сильных, но неумных, – прошла, брат! Опоздал ты… Нет тебе места в жизни…

– Нет?.. Врешь! – кричал Фома, возбужденный противоречием.

– Ну, что ты можешь сделать?

– А вот – убью тебя! – злобно говорил Фома, сжимая кулак.

– Э, чучело! – пожимая плечами, убедительно и с сожалением произносил Ежов. – Разве это дело? Я и так изувечен до полусмерти…

И вдруг, воспламененный тоскливой злостью, он весь подергивался и говорил:

– Обидела меня судьба моя! Зачем я работал, как машина, двенадцать лет кряду? Чтобы учиться… Зачем я двенадцать лет без отдыха глотал в гимназии и университете сухую и скучную, ни на что не нужную мне противоречивую ерунду? Чтоб стать фельетонистом, чтоб изо дня в день балаганить, увеселяя публику и убеждая себя в том, что это ей нужно, полезно… Расстрелял я весь заряд души по три копейки за выстрел… Какую веру приобрел я себе? Только веру в то, что все в сей жизни ни к черту не годится, все должно быть изломано, разрушено… Что я люблю? Себя… и чувствую предмет любви моей не достойным любви моей…

Он почти плакал и все как-то царапал тонкими, слабыми руками грудь и шею себе.

Но иногда им овладевал прилив бодрости, и он говорил в ином духе:

– Ну, нет, еще моя песня не спета! Впитала кое-что грудь моя, и – я свистну, как бич! Погоди, брошу газету, примусь за серьезное дело и напишу одну маленькую книгу… Я назову ее – «Отходная»: есть такая молитва – ее читают над умирающими. И это общество, проклятое проклятием внутреннего бессилия, перед тем, как издохнуть ему, примет мою книгу как мускус.

Следя за ним и сравнивая его речи, Фома видел, что и Ежов такой же слабый и заплутавшийся человек, как он сам. Но речи Ежова обогащали язык Фомы, и порой он с радостью замечал за собой, как ловко и сильно высказана им та или другая мысль.

Не раз он встречал у Ежова каких-то особенных людей, которые, казалось ему, все знали, все понимали и всему противоречили, во всем видели обман и фальшь. Он молча присматривался к ним, прислушивался к их словам; их дерзость нравилась ему, но его стесняло и отталкивало от них что-то гордое в их отношении к нему. И затем ему резко бросалось в глаза то, что в комнате Ежова все были умнее и лучше, чем на улице и в гостиницах. У них были особые комнатные разговоры, комнатные слова, жесты, и все это – вне комнаты заменялось самым обыкновенным, человеческим. Иногда в комнате они все разгорались, как большой костер, и Ежов был среди них самой яркой головней, но блеск этого костра слабо освещал тьму души Фомы Гордеева.

Как-то раз Ежов сказал ему:

– Сегодня – кутим! Наши наборщики устроили артель и берут у издателя всю работу сдельно… По этому поводу будут спрыски, и я приглашен, – это я им посоветовал… Идем? Угостишь их хорошенько…

– Могу… – сказал Фома. Ему было безразлично, с кем проводить время, тяготившее его.

Вечером этого дня Фома и Ежов сидели в компании людей с серыми лицами, за городом, у опушки рощи. Наборщиков было человек двенадцать; прилично одетые, они держались с Ежовым просто, по-товарищески, и это несколько удивляло и смущало Фому, в глазах которого Ежов все-таки был чем-то вроде хозяина или начальника для них, а они – только слуги его. Они как будто не замечали Гордеева, хотя, когда Ежов знакомил Фому с ними, все пожимали ему руку и говорили, что рады видеть его… Он лег в сторонке, под кустом орешника, и следил за всеми, чувствуя себя чужим в компании, замечая, что и Ежов как будто нарочно отошел от него подальше и тоже мало обращает внимания на него. Он замечал также, что маленький фельетонист как будто подыгрывался под тон наборщиков, – суетился вместе с ними около костра, откупоривал бутылки с пивом, поругивался, громко хохотал, всячески старался быть похожим на них. И одет был проще, чем всегда одевался.

– Эх, братцы! – восклицал он с удальством. – Хорошо с вами! Ведь я тоже невеличка-птичка… всего только сын судейского сторожа, унтер-офицера Матвея Ежова!

«На что это он говорит? – думал Фома. – Мало ли кто чей сын… Не по отцу почет, а по уму…»

Заходило солнце, в небе тоже пылал огромный огненный костер, окрашивая облака в цвет крови. Из леса пахло сыростью, веяло тишиной, у опушки его шумно возились темные фигуры людей. Один из них, невысокий и худой, в широкой соломенной шляпе, наигрывал на гармонике, другой, с черными усами и в картузе на затылке, вполголоса подпевал ему. Еще двое тянулись на палке, пробуя силу. Несколько фигур возилось у корзины с пивом и провизией; высокий человек с полуседою бородой подбрасывал в костер сучья, окутанный тяжелым, беловатым дымом. Сырые ветви, попадая в огонь, жалобно пищали и потрескивали, а гармоника задорно выводила веселую мелодию, и фальцет певца подкреплял и дополнял ее бойкую игру.

<< 1 ... 47 48 49 50 51 52 53 54 55 ... 138 >>
На страницу:
51 из 138