Об избытке и недостатках
Максим Горький
«Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём…»
Максим Горький
Об избытке и недостатках
Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём.
– Бежим! – скомандовал мой спутник Григорий Иванович, длинный, тощий человек, с костлявым лицом угодника божьего; на его лице серой кожи, в морщинах глубоких глазниц и под кустиками седых бровей прятались маленькие, очень сердитые и докрасна воспалённые глаза. Он себя называл рядовым железнодорожного батальона, но гораздо больше был похож на дьячка, в общем же – «человек бывалый», битый, мятый, сильно огорчённый жизнью и приученный сердиться на все случаи. До деревни бежали мы во всю силу, но достигли её, конечно, мокрыми, точно утопленники. Попросились обсушиться в одну избу, которая посолиднее, в две, в пяток, но никуда не пустили на очень простом основании:
– Много вас, таких, шляется!
– Чтоб вам издохнуть, – пожелал домохозяевам Григорий Иванович.
А дождь буйствовал всё сильнее, мы прислонились под воротами большой избы с двором, покрытым тёсом, стоим, мокнем, и вдруг из дождя явился невысокий, коренастый мужчина, такой же сплошь облизанный дождём, как и мы.
– Вы чего тут жмётесь – весны ждёте? – спросил он весёлым голосом. Мне стало интересно, а вместе с тем и досадно, что в такую погоду человек шутит. В ответ на угрюмые слова солдата: «Никуда не пускают!» – он предложил:
– Айда ко мне!
Говорил он крикливо, как глухой, и весело, точно пьяный. Весёлость эта противоречила не только погоде, но и одежде мужика: на нём отрёпанный кафтан, одной полой его он прикрывал голову, под кафтаном – ситцевая рубаха неуловимого цвета, из-под рубахи опускаются портки синей пестряди, ступни ног – босые; мне показалось, что дождь вымочил его ещё более безжалостно, чем нас. Солдат спросил:
– А ты, хозяин, чего же гуляешь?
– В село ходил, к знахарке, недалеко, версты четыре, – охотно ответил он. – Девчоночка у меня чего-то занедужила. «Хозяин!» – усмешливо воскликнул он, сбросив полу кафтана с головы и обнаружив рыжеватые клочья, должно быть, очень жёстких волос, – даже дождь не мог причесать их. – Какой же я хозяин, драть те с хвоста? Хозяева в сапогах ходят.
Широкоплечий, длиннорукий, он, видимо, был силач, шагал по цепкой грязи легко, быстро и всё спрашивал: кто мы, откуда, куда?
– Вот к тебе идём, – ответил солдат сразу на десяток вопросов.
– Пожалуйте, милости прошу, я – гостям рад, – сказал весёлый мужичок тоном человека, которому есть где принять, есть чем покормить гостей, и этот его тон заставил солдата насмешливо спросить:
– Выпил маленько?
– Непьющий. Не оттого, что тятя-мама запретили, а – душа не принимат. Даже запахом водочки недоволен я…
– Весёлый ты, – угрюмо заметил солдат.
– Слезой горя не смоешь. Лезьте через плетень, ближе будет.
Перелезли через плетень, вышли огородом на берег речки, в сажень шириною, соскользнули по взмыленной дождём глине к избёнке в два окна, без двора, с будочкой отхожего места среди зарослей картофельной ботвы. В пазах избы наляпана глина, солома на крыше взъерошена ветрами, прикрыта хворостом, хребет крыши пригнулся, как бы под тяжестью кирпичной трубы.
«Особнячок не из пышных, – подумал я. – Внутри, должно быть, тесно и грязно».
Переступив порог двери, мы очутились в маленьких сенях, и сразу стало понятно, что это – предбанник. На лавке у окна сидела старуха в холщовой рубахе; широко расставив голые ноги, цвета сосновой коры, она расчёсывала редким деревянным гребнем космы седых волос; при входе нашем взмахнула головой, точно испуганная лошадь, руки её ушли на колени, и она плачевно, испуганно заныла:
– Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то…
Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:
– Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, – женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то – намочите в избе…
– Ну куда ты их денешь? – ныла старуха.
– Найдём место. Входите, гости. Старухи – они только ворчать способные…
– Эк, паяц! – вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.
– Валяй! – одобрил хозяин.
Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.
– Правильно ведьма назвала его – паяц, – ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. – Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то – самовар бы…
Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:
– Один – вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь…
Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями – нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней – сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое. Хозяин зажёг лампу, укрепил её на гвозде, вбитом в стену, помазанную мелом, скудный огонёк лампы осветил новенькие, ещё не затоптанные грязью жёлтые заплаты на прогнившем полу. При огне всё как-то странно сдвинулось, сомкнулось теснее, образовался какой-то скорбный уют и вызвал у меня сердитый вопрос:
«Это – жизнь?»
– Ну, как будем жить? – спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.
– Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, – продолжал он, – да самовара нету у нас.
– Чаю, сахару тоже нет, – спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.
– Это хозяйка моя голос подаёт, – объяснил Егорша. – А картошки не дашь, Палага?
– Картошек из-за дождя не успели нарыть.
– Так. Ну, – хлебца, соли дай. Хлеб да вода – богатырская еда.
– Тятя, – позвал с полатей тихий голосок.
– Эх вы, жители, – пренебрежительно сказал солдат.
– Не нравимся? – спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. – Тогда – может, к другим пойдёте?
Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:
– Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.
Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.
– Ну, вот и поешьте, – разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём – в глазах её – что-то приятное, заставившее подумать: «Не глупая». И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил: