Промышляли островитяне также резьбой по моржовой кости, бондарным и смолокуренным делом, подряжались иногда на строительные работы. Мужиков двадцать были «кречачьими помытчиками» – так назывались ловцы соколов и кречетов для царской охоты; куростровцы держали монополию на ловлю этих ценных птиц на Терском берегу и Кильдине и никто, кроме них, не имел на то права. В общем, большинство жителей Курострова вполне могли прокормить себя и свои семьи работами, не связанными с тяжёлыми и рискованными морскими промыслами.
Так что никакой рыбный обоз собирать и отправлять в Москву жители Курострова не могли. Нечего им было отправлять. И даже путь какого-либо обоза на Москву или Петербург не пролегал через их остров: из Архангельска дорога шла несколько ниже, а с Пинеги – несколько выше по течению Северной Двины. Но ведь какой-то обоз был? Был, но явно не тот, о котором сообщает академическая биография и который пытались «реанимировать» к 300-летию учёного организаторы проекта «Рыбный обоз-2».
Отдельно надо сказать о «караванном приказчике», который сначала не хотел взять Михайлу с собою, «но, убеждён быв просьбою и слезами, чтоб дал ему посмотреть Москвы, наконец, согласился». А.А. Морозов по этому поводу пишет: «У нас нет оснований не доверять этому известию». А у нас, извините, есть. И вот почему: приказчик – торговый агент, нанимающийся по договору и только по нему получающий расчёт. В данном случае это оптовый закупщик, который мог представлять московского, питерского или местного крупного торговца рыбой. Рисковал ли он, взяв с собой некоего путешественника, догнавшего его обоз? Безусловно! Парень мог оказаться, например, беглым преступником. Да и просто самовольный уход из дома не поощрялся. Ведь у отца Ломоносова была возможность вернуть сына с дороги, заявив властям о его побеге. В течение трёх недель, пока обоз медленно брёл по дороге, его многократно могли обгонять «скорые» и «экспрессы» того времени – кареты фельдъегерской и почтовой служб, верховые курьеры, преодолевавшие путь из Архангельска до Москвы за несколько дней.
Получив «ориентировку», казённые служащие должны были принять меры к возвращению беглеца. При этом мог быть наказан и приютивший его приказчик – как минимум лишением расчёта по договору найма. А если он был местным, архангельским, то его ждали по возвращении и разборки с отцом любителя путешествий.
И оно ему надо – рисковать своим благополучием, благополучием нанятых людей, сопровождавших и охранявших обоз, ради некоего бездельника, решившего «посмотреть Москву»? Экой мужик слёзы и сопли разводит, на экскурсию просится. Да наймись на работу в обоз и по приезде в столицу смотри на неё, сколь хочешь. Я бы на месте караванного приказчика никого с дороги не взяла, а уж опытный торговый человек, думаю, тем более не стал бы этого делать. Но ведь кто-то довёз Михайлу до Москвы, кто-то поил-кормил его в дороге чуть не месяц, платил за его ночлег, что на проезжем тракте немалых денег стоило.
«Караван с Курострова» – фантазия М.И. Верёвкина или того, кто рассказал ему эту «историю». Есть и другой вариант побега: мол, увидел Михайло, что мимо Курострова через Холмогоры обоз с рыбой на Москву идёт. Дождался ночи и … (далее – по Верёвкину). Но те, кто бывал на Курострове, отстоящем от Холмогор по прямой на три километра, знают, что да: в ясный летний день отсюда видны купола холмогорских храмов. Но только купола, и только в ясный летний день, а не в морозный зимний, когда глаза льдит и хмарит, а за опушёнными инеем ресницами не рассмотришь в подробностях и того, что рядом.
И потом, если Михайло бросился вслед за первым попавшимся обозом (а они зимой достаточно часто должны были идти через Холмогоры также и на Петербург, Вологду, Ярославль, другие города с рыбой, дичью, северными ягодами, олениной и лосятиной, ворванью, мягкой рухлядью и т.д.), то мог и не попасть в Москву. А это значит – побег его не был связан с желанием учиться или учиться именно в Московской духовной академии?
В 1788 году появляется ещё один вариант побега Михайлы Ломоносова, записанный уже упоминавшимся Василием Варфоломеевым (по одним сведениям это крестьянин, по другим – куростровский дьячок или даже священник). Он сообщает: «…не сказав своим домашним, ушёл в путь и, дошед до Антониева Сийского монастыря, в расстоянии от Холмогор по Петербургскому тракту во сте верстах, был в оном некоторое время, отправлял псаломническую должность, и. ушёл оттоле в Москву»[76 - Лепёхин И.И. Там же.].
Об этом же пишет и сам Ломоносов в объяснительной Ставленническому комитету, сообщая, что ушёл из дома в Сийский монастырь в октябре 1730 года. Этот вариант самый реалистичный, с подробностями, которые трудно придумать, но и он требует уточнений. Почему, например, Ломоносов ушёл из дома не раньше и не позже, а именно в октябре 1730 года? Что он делал в монастыре два месяца, кроме того, что читал псалмы? Почему брат отца, служивший в этом монастыре, или односельчане, посещавшие Антониево-Сийскую обитель, ничего не сообщили Василию Дорофеевичу о местонахождении его сына? А если сообщили, почему Василий Дорофеевич не предпринял никаких мер для возвращения его домой? Или всё же пытался предпринять?
Поразительно и то, что Василий Ломоносов никак не отреагировал на происки соседей, которые якобы помогли организовать побег из родительского дома его единственного сына. Полагаю, на его месте любой современный папаня разнёс бы этих «добрых» Шубных и Дудиных, повыдёргивал руки-ноги, чтобы они до конца жизни даже смотреть в сторону его дома и домочадцев не смели. Василий же и после побега сына, по воспоминаниям односельчан, имел добрые отношения с соседями.
В общем, ничего мы не «высеяли» пока из «известных фактов» официальной биографии Ломоносова. Нужен, видимо, какой-то другой взгляд на эти события. Ясно только, что из дома ушёл, до Москвы добрался, назвался дворянским сыном, а дальше. Дальше всё, раз за разом, пошло как по маслу. Как и должно быть, если ты в самом деле дворянский сын. И как, по писаным и неписанным законам того времени, не должно быть (и никогда не было ни до, ни после!), если ты сын тяглового крестьянина.
Ложь Ломоносова
Вот мы и пришли снова к тому, что стало первопричиной этого нашего расследования – лжи Ломоносова. Врал он, говорят, много и по любому поводу. Один из исследователей биографии великого учёного профессор Б.М. Зубакин, о котором мы говорили выше, – историк, археолог и поэт, отбывавший в начале 1930-х годов ссылку в Архангельске, написал здесь книгу «Новое и забытое о Ломоносове», пролежавшую в рукописи восемьдесят лет; ныне она опубликована в Архангельске к 300-летию М.В. Ломоносова. В ней автор так и пишет о юных годах великого учёного: «Ломоносов не брезговал никакой фальсификацией, только бы его оставили в покое и дали бы ему доучиться»; и вот так: «Ломоносов лжёт на своего отца без всякого стеснения и в дальнейшем»; и даже так: «Ломоносов был упрям, настойчив в своих домоганиях и даже прибегал к рискованной лжи там, где его заветным планам грозила опасность провала. Это лукавство, вынужденное насилием, недёшево ему стоило и впоследствии совершенно, как известно, отпало от Ломоносова, оставив в нём одну только „благородную упрямку”». Автор не просто уважает, он любит «своего» Ломоносова и готов ему простить всё, даже постоянную якобы ложь, к которой относится как к невинным проделкам подростка, у которого с годами «всё прошло».
Но на самом деле ложь – совсем не безобидное деяние. Это очень хорошо понимала, например, Екатерина Великая. В своём «Наставлении о воспитании внуков» она пишет: «Ложь и обман запрещать надлежит как детям самим, так и окружающим их, даже и в шутках не употреблять, но отвращать их от лжи… Ложь представлять им как дело бесчестное и влекущее за собою презрение и недоверие всех людей…».
Такое же отношение ко лжи было и у простого народа. Например, у нас на Севере тех, кто лгал и кривил душой, повсюду сопровождало презрительное прозвище «мельница кривецка». И человек, пристрастившийся ко лжи в детстве, а тем более – дошедший с ней в дружбе до взрослой жизни, практически «неизлечим», потому что в этом случае, как справедливо считают психологи, происходит деформация его личности. В небольших сообществах, какими являются деревни, врали очень быстро себя раскрывают, и отмыться от общего презрения им редко удаётся; чаще всего таким людям приходится играть во взрослой жизни роль скомороха, балабола, скалозуба, чтобы скрыть или хотя бы заретушировать свою ущербную сущность.
Ломоносов – верующий человек, христианин, а ложь в христианской вере, хоть в старой, хоть в новой,– изобретение лукавого (Евангелие от Иоанна); это однозначно грех. И отношение к этому греху определённое: «Мерзость пред Господом – уста лживые». Библия предупреждает: «Лжецы Царства Божия не наследуют». Недаром Михаил Васильевич в составленном им проекте Регламента академической гимназии (1758) в главе «Об узаконениях для гимназистов» предостерегал учеников: «Остерегаться самохвальства, хвастовства, а паче всего лганья».
О себе он говорил в «Кратком руководстве к красноречию»: «Люблю правду всем сердцем. Как всегда любил и любить буду до смерти». Вот так! А нас пытаются убедить, что Ломоносов лгал много и часто, а потом якобы это от него как-то «отпало». Но если поверить такому, то получается, что ничего не отпало: врал, а потом вдруг стал говорить, что не врал, а всегда любил правду; то есть опять соврал, возможно ли это?
У лжи, особенно если она не «во спасение», а для корысти, есть интересная особенность: это, как правило,– следствие недалёкого ума, воображающего себя хитрее, способнее других и полагающего на основе этого, что имеет право на исключение: всем нельзя, а мне можно! Все проступки, приписываемые Ломоносову-юноше, это именно корыстная ложь человека недалёкого ума, неспособного просчитать последствия своих действий.
Вот, скажем, добрался он «хитростью» до Москвы, так вряд ли бы встретил случайно (!) некого земляка среди более ста тысяч только основных жителей этого уже и тогда мегаполиса. Ну, хорошо, примем, что случилось чудо, встретил он этого земляка, каким-то образом признавшего в нём знакомое лицо, так ведь у этого земляка только со стотысячной долей вероятности мог оказаться приятель, работающий именно в духовной академии, куда стремился Ломоносов.
Ладно, пусть произошла эта цепочка фантастически невероятных и счастливых для Ломоносова совпадений. Так ведь всё равно не могли ни под каким видом принять такого великовозрастного абитуриента на учёбу «с улицы», без документа (зря что ли царь Пётр паспорта вводил?). А если с документом – то тем более не могли: Пётр ввёл строжайший запрет на то, чтобы принимать к обучению крестьянских детей (не потому что не любил их, а потому что по-своему берёг – без них кто будет землю, главное богатство страны, возделывать, хлеб растить, людей кормить?).
Так что «дворянского сынка» в крестьянском тулупе (а встречали на Руси аж до 20 века конкретно «по одёжке») прямо с крылечка Московской духовной академии должны были в Тайную канцелярию увезти, чтобы выявить, кто таков, не злонамерен ли? А выявив, в лучшем случае отправить домой, в худшем – в армию лет на 25 «забрить» как «гулящего» (был такой разряд до царя Петра – гулящие люди; после него почти не осталось – всех в армию загрёб). Некоторые считают, что один-то раз могли и поблажку для крестьянина сделать: пусть, мол, учится, всё равно в академии мест свободных полно. Не могли. И не только в Москве, в близком Ломоносову Архангельске такого не допускали. В этом городе сто с лишним лет спустя после описываемых нами событий, в середине 18 века, крестьянский паренёк Афоня Булычёв, покрутившись в приказчиках и поняв, что без грамоты толку в жизни не добьёшься, решил поступить в городскую гимназию. Ага! Тут же дали от ворот поворот: крестьянских детей в гимназиях не учим!
Но парень был смышлёный и упёртый, каких на Севере много. Он пошёл к немцам, жившим в Архангельске отдельной слободой, где имелась школа, и честно рассказал о своём желании учиться. Вот немецкие-то купцы, сами в основном выходцы из простого народа, с уважением отнеслись к его просьбе, приняли на учёбу – их указ русского царя как бы и не касался. В будущем Афанасий Васильевич Булычёв стал не просто купцом, а одним из богатейших людей России. В исторической же памяти Архангельска основатель Северо-Двинского пароходства остался щедрым меценатом.
Тупизна лжи и дикость поступков, приписываемых молодому Ломоносову, поражают больше всего после нелепости утверждения, что он родился гением и до всего в науках дошёл своим умом. Зрелый, развитой ум, коим, без сомнения, обладал к этому времени юноша Ломоносов, не допустил бы таких авантюр, целиком построенных на вранье, недомолвках и притворах, как побег в незнакомую Москву, где он якобы никого не знал и где его вроде бы никто не ждал; как самозванство, чреватое катастрофическими последствиями для лжеца.
Но ведь в том-то и дело, что вся эта, невозможная для любого человека, а тем более – обычного крестьянского парня, «многоходовка» сложилась (и продолжала складываться позже) самым наилучшим для него образом на всех её этапах! И, значит, мы должны признать побег Ломоносова в Москву не дикой авантюрой, сопровождаемой слезами и соплями, а осмысленным поиском правды и защиты у людей, имена которых ему были известны, слова же, что он дворянский сын, – тем, что он считал это правдой. Так что не было никакой лжи!
Сказав «а», надо говорить и «б», произносимое шёпотом ещё при жизни Ломоносова: он сын царя (то есть дворянина) Петра Алексеевича Романова. Ведь другой версии его «дворянского происхождения» просто не существует. И не надо набрасываться на меня с уже высказанными ранее в адрес других сторонников этой версии ругательствами, типа «патология», «бред», «очень дешёвые слухи самодеятельных историков», «хочется вымыть руки» и так далее. Я просто предлагаю непредвзято услышать то, что было сказано самим Михаилом Васильевичем в юности и не опровергнуто, не объяснено им позднее: он дворянский сын. А для начала проверим, могло ли такое быть в принципе? Нам скажут, что уже много раз проверяли, перепроверяли и категорически отвергали эту версию известные историки, писатели, журналисты…
Но мы всё-таки проверим ещё раз сами.
Пётр или не Пётр? – Вот в чём вопрос
Зима 1711 года
На надгробном памятнике М.В. Ломоносову указаны, как это было принято в то время, только годы рождения и смерти учёного: 1711-1765. Церковные записи о рождении и крещении Михайлы Васильева сына Ломоносова до наших дней не сохранились, хотя, как утверждал в 1896 году известный историк литературы М.И. Сухомлинов (1828-1901), во второй половине XIX века они ещё существовали, в том числе памятная книга куростровской церкви. На её основании Михаил Иванович датировал рождение Ломоносова 8 ноября 1711 года; по новому стилю это 19 ноября. Академией наук накануне 200-летия учёного эта дата была принята официально, хотя до сих пор многими считается условной.
Сухомлинов не был для Академии и для памяти выдающегося учёного чужим человеком. Доктор славяно-русской филологии профессор Санкт-Петербургского университета, он был избран в 1872 году академиком, в 1899 году возглавил второе (русского языка и словесности) отделение Академии наук, а через год – и вновь учреждённый разряд изящной словесности. Редактировал академическое издание сочинений Ломоносова (вышло четыре тома) и «Материалы для истории Академии наук» (девять томов), а самым капитальным его трудом стала «История Российской академии». Так что такому человеку Академия доверилась не случайно. Поэтому примем и мы дату 8 (19) ноября 1711 года за действительную и будем от неё искать «точку отсчёта».
Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии Тюменского мединститута профессор В.Н. Кожевников, много лет работавший над такими важными в акушерской практике проблемами, как определение индивидуальной продолжительности беременности, профилактика недонашивания и перенашивания, ответил в своё время читателям популярного журнала «Здоровье» на вопрос, почему не всегда точно врачи определяют срок предстоящих родов. Он сказал: «У каждой женщины имеются индивидуальные особенности, оказывающие влияние на продолжительность беременности и время наступления родов. Такими факторами являются, в частности, возраст, состояние здоровья, количество предшествовавших беременностей, родов, абортов, функция плаценты, пол плода и многие другие. Лишь немногие женщины рожают в предположительный 280-й день беременности, в большинстве же случаев нормой является 280 плюс-минус 14 дней»[77 - Кожевников В.Н. Ответы читателям // Здоровье. № 10, 1967.].
Итак, если считать день рождения Ломоносова 8 ноября 1711 года, то день зачатия получится: при идеальной беременности – 1 февраля; как бы недоношенной – до 14 февраля; переношенной – с 17 января. Всё это – норма! Значит, нам надо посмотреть, где был потенциальный отец Пётр Алексеевич Романов в период с 17 января по 14 февраля.
А был он – в дороге. Достоверно известно, что 17 января 1711 года Пётр выехал из Петербурга в Москву, откуда в начале весны должен был отправиться в Прутский поход (военные компании в зимнее время тогда обычно не начинались). Это даёт ярым критикам представленной выше версии основание утверждать, что Пётр никак не мог быть отцом Ломоносова, так как, мол, был занят другими делами. Посмотрим, какими.
Напряжённый, но такой удачный 1710 год подходил к концу. Уже начали готовиться к встрече нового года, сулившего, наконец, стране близкий и добрый, как надеялся царь, мир с северным соседом. И на юге, сообщал русский посол в Константинополе Пётр Толстой, пока всё спокойно, хотя Порта не смирилась, конечно, с потерей своих азовских земель, а шведский король Карл XII, осевший после поражения в Полтавской битве в турецких Бендерах, продолжал мутить там воду.
Пётр ещё не знал, что 22 ноября турецкий султан Ахмед III уже объявил ему войну. Весть эта дошла до Петербурга только в середине декабря и оглушила своей неожиданностью. Отказаться от этой войны, принять требования турок Пётр не мог: возросший престиж страны, да и его личный, не позволял этого сделать. А значит, впереди – война на два фронта: на неопределённое будущее отодвигалось окончание изнурительной Северной войны, да и исход встречи с турками был непредсказуем.
От нервного напряжения у Петра начались, как это всегда бывало с ним в трудные жизненные периоды, психогенные (эпилептического характера) приступы, наводившие ужас на окружающих и приводившие его самого к сильнейшим головным болям. Спасала от них только Екатерина, которая уже семь лет была его фактической женой и умела управляться с этими напастями. В известных «Записках» графа Бассевица, резидента голштинского герцога Карла Фридриха, это описано так: «Она начинала говорить с ним, и звук её голоса тотчас успокаивал его, потом она сажала его и брала, лаская, за голову, которую слегка почёсывала. И он засыпал в несколько минут. Чтобы не нарушать его сна, она держала его голову на своей груди, сидя неподвижно в продолжение двух или трёх часов. После того он просыпался совершенно свежим и бодрым».
Наверное, тогда, в конце 1710 года, Петра страшила необходимость уехать от неё, от её спасительных манипуляций, на театр военных действий одному. Екатерина, которая к тому времени была вновь беременна, это поняла и решила отправиться с мужем. А он не смог отказаться от её жертвы, хотя, безусловно, понимал, что в предстоящем длительном военном походе эту беременность вряд ли удастся сохранить (и она действительно не только не сохранила этого ребёнка, но и сама после выкидыша восстанавливалась три года, хотя до того рожала практически каждый год).
До выезда на театр будущих военных действий главными заботами Петра были вопросы передвижения войск к Днестру, пополнения армии рекрутами и их обучения, снабжения провиантом и снаряжением. Из Петербурга им были отправлены курьеры к генералу-фельдмаршалу Шереметеву, которому он велел с войсками «ити с поспешением» из Прибалтики на юг, а также азовскому губернатору Апраксину, которому поручил привести в боевую готовность флот, изготовить струги и лодки для донских казаков, привлечь калмыков и кубанских мурз для отпора сателлитам турок – крымским татарам.
В январе Пётр учредил в Петербурге оружейную канцелярию (позднее она была переведена в Тулу), а также канцелярию главной артиллерии и фортификации, литейный двор; провёл военный совет, на котором было принято решение идти прямо к Дунаю, чтобы помешать турецким войскам захватить Молдавию. Наконец, к середине января все основные вопросы подготовки к военному походу были решены. Теперь дело было за исполнителями, которых он постоянно подгонял в своих депешах.
Но оставалась ещё надежда на то, что конфликт всё же удастся утрясти силами дипломатии. Известно, что в начале января 1711 года Пётр направил письмо турецкому султану, предлагая не доводить дело до войны, решить его мирными переговорами. На получение ответа из Порты нужно было полтора-два месяца.
Деятельный Пётр решил не ждать ответа в Петербурге и, как мы уже сказали, 17 января вместе с Екатериной выехал в Москву, оставив охранять свой парадиз Меншикова, которому была выдана инструкция «Что надлежит зделать по отъезде нашем». Царя сопровождали, как сообщают историки, государственный канцлер граф Г.И. Головкин, родственник Петра по матери; тайный секретарь Посольского приказа А.И. Остерман, которого на тот период можно было назвать также советником государя по особым, в том числе и тайным (секретным), делам; И.М. Головин, будущий адмирал, а также, очевидно, другие приближённые царя.
Проект создания Сената
Путь из Петербурга в Москву зимой занимал обычно неделю, самое большее – дней десять, хотя Пётр мог домчаться без остановок и за трое суток. То есть числа 20-25 января государев кортеж можно было ждать в первопрестольной. Однако Пётр «проявился» в Москве своей обычной кипучей деятельностью только 22 февраля, увековечив этот день подписанием исторического указа об учреждении Сената – высшего органа государственной власти и законодательства. Но, может быть, приехав в Москву ещё в январе, государь почти месяц, как говорится, не вставая с места, работал над «сенатским» проектом? Нет. Историки единодушно утверждают, что документ от 22 февраля готовился явно в спешке, экспромтом, без чётких представлений о правах и обязанностях нового учреждения. Первый вариант указа был очень лаконичным, без преамбулы; за постановляющей частью: «…определили быть для отлучек наших Правительствующий Сенат для управления» – следовал список лиц, включённых в состав нового учреждения.
И только неделю спустя царь ещё одним указом определил обязанности сенаторов «до нашего возвращения» и составил перечень поручений на время своего отсутствия, строго наказав: «…всякий их указам да будет послушен так, как нам самому, под жестоким наказанием или и смертию, по вине смотря». Сохранилось три редакции этого второго варианта указа: Пётр вносил в них дополнения, производил перестановку пунктов, ставил на первые места те из них, которым придавал наиболее важное значение. То есть в эту неделю он и работал, причём очень интенсивно, над документами по Сенату.
На беловом экземпляре этого указа ниже своей подписи Пётр собственноручно дописал: «Учинить фискалов во всяких делах, а как быть им, пришлетца известие». Так государь обратил внимание исполнителей на то, что работу над документами по созданию нового учреждения и его структур он ещё не закончил. И действительно, через три дня был подписан третий вариант указа о создании и деятельности Сената. В нём перечислялись и обязанности фискала: «Дела же его сие суть: должен он над всеми делами тайно надсматривать и проведывать про неправой суд, також в сборе казны и протчего. И кто неправду учинит, то должен позвать его перед Сенат (какой высокой степени ни есть) и тамо его уличать. И буде уличит кого, то половину штрафа в казну, а другая ему, фискалу». То есть фискал должен был не предупреждать преступление, а регистрировать его и немедленно доносить, когда оно совершится; позднее эти «неслыханные», наскоро введённые обязанности были пересмотрены.
Сенат, в том виде, в котором он был учреждён Петром, кардинально отличался от подобных учреждений в других странах. И, однако, созданный на время, спешно, без «примерок» и «прикидок», он оказался одним из самых успешных и долгоживущих проектов царя-реформатора. Когда именно у него родилась идея такого учреждения, сказать трудно, но работал он над её реализацией, как видно из документов, именно с 22 февраля (или незадолго до этого) по 5 марта 1711 года.
В эти же дни, окончательно убедившись по поступающим донесениям, что приготовления к войне с турками были в основном завершены и никаких надежд на улаживание конфликта не осталось, Пётр обнародовал манифест об объявлении Турции войны, который был зачитан в его присутствии 25 февраля в Успенском соборе. После молебна он, являвшийся полковником гвардейского Преображенского полка, обнажил шпагу и какое-то время сам вёл свой полк, отправившийся на соединение с основными силами армии, двигавшейся в Валахию.
Мы видим, что с 22 февраля царь всё время находился на людях, кипел энергией, участвовал в различных делах и мероприятиях. Предыдущий же месяц – полное затишье (кроме, разумеется, писем, распоряжений, указаний, которые во время подготовки Прутского похода шли от него потоком, не исключая и периода второй половины января – первой половины февраля).
Но, возможно, Пётр, примчавшись в Москву в январе, просто отдыхал перед длинным и трудным военным походом? Сказав это, мы тут же натыкаемся на частокол встречных вопросов: Пётр, который вообще не умел отдыхать, три недели скрывался где-то в Москве от дел и общественности? Скрывался в городе, который по веским для него причинам откровенно не любил, где у него не осталось ни близких друзей, ни ближайших родственников (любимая родная сестра Наталья и сёстры по отцу были перевезены им в Петербург ещё в 1708 году)?
А, может, он заболел в дороге и, прибыв в Москву, отлёживался? Но известно, что болезни никогда не могли оторвать его надолго от дел. Так, во время длительного и очень тяжёлого пути на арену действий предстоящей войны (выехав из Москвы 6 марта 1711 года, Пётр прибыл в лагерь русских войск только 12 июня) он тяжело заболел, о чём сообщил Меншикову в письме, отправленном из Слуцка 9 апреля.