– Дедушка. А помнишь, ты вальс играл? «На сопках Маньчжурии»?
– На соп… как?.. – слабо выронил дедушка.
Я прочитал по губам, а не услышал.
– Кто?
И мы опять замолчали. Я вытер подступившие слезы и сжал его руку. Он ответил. Хватка у него была уже не той, что раньше, но все еще крепкой.
И вдруг он улыбнулся. Нет, он не помнил вальс, но он понял, что я рядом. И я понимал, что ему не просто тяжело быть больным и старым. Ему тяжело вдвойне из-за того, каким он был всю жизнь. Монолитом. Ледоколом, прущим напролом сквозь слепую тьму судьбы.
И теперь он снова почувствовал себя им – пусть на миг. Его рука сильна как прежде, моя ладонь смялась, хрустнули пальцы. Дедушка улыбался, и слезы радости сочились из-под запавших век.
* * *
Леша, ты уже понял, как нужно слушать. Когда-нибудь ты поймешь, как жить – этому я тебя не научу. Слушай сердце и не удивляйся насмешкам судьбы. Я столько лет прожил в черноте и столько написал своим грифелем слов, что начал понимать кое-что о Судьбе. Она слепа.
Судьба пишет наши жизни шрифтом Брайля. Никто не знает, куда соскользнет ее грифель. У кого-то жизнь заканчивается – и на этом все, Судьба убирает эту запись в ящик. А у кого-то жизнь становится историей. Тогда Судьба иногда достает ее из ящика, чтобы перечитать иногда за рюмкой чая.
Сделал ли я все, что мог? Нет, наверное. Мог бы больше. Я не занял первое место в шахматном чемпионате по Смоленской области. Всего лишь третье. Не прочитал всех книг, которые хотел. Не разучил все пьесы, о которых мечтал; да и теперь не разучу – руки уже с трудом поднимают аккордеон, а пальцы деревенеют.
И все-таки мне не о чем жалеть. У меня были друзья, подарившие мне жизнь. У меня была дорогая и любимая супруга. Моя дочь достойная женщина, а внук – великий музыкант. Жизнь продолжается. Истории пишутся где-то там, небесным грифелем. Я твердо знаю, что мою историю перечитают. Если не Судьба, то ты, Леша.
* * *
Два месяца незаметно пролетели за чтением дедушкиных рукописей, игрой на гитаре и помощью маме по дому. И теперь я играю.
Я сижу на сцене Большого зала Московской консерватории – на академическом музыкальном олимпе, в самом сердце нот, синкоп и фермат. Снаружи облетает улицы осень, за кулисами пахнет деревом и немного лаком, а на сцене – ничем. Хотя нет. Пахнет музыкой, светом и немножко пылью.
Сцену окутывает неестественная тишина, пелена глухоты закрывает от меня зал и струны моей собственной гитары. Пальцы, бесконечно чуткие от чтения шрифта судьбы, бегают по струнам и ладам, летяще касаясь их и извлекая звуки. Ноты накатывают на зал волнами, затейливая полифония стелется под кожу, идеальные крещендо тянутся сквозь застывший сверкающий воздух консерватории.
Я ничего этого не слышу.
Я вспоминаю последнюю запись. Думаю о ней, о дедушке, о музыке, шахматах, судьбе и все еще теплом грифеле, лежащем, как талисман, в нагрудном кармане пиджака. Я не думаю о смерти и не думаю о слезах. Есть вещи, которые сильнее смерти. Музыка. Память. Любовь.
Я играю.
* * *
Это последняя запись, Леша. Чувствую, руки слабеют. Грифель все труднее держать. Когда ты прочтешь это, я уже не смогу с тобой поговорить. Иногда больно думать, что я не видел своими глазами ни тебя, ни твою маму, ни многих других, кто был и будет с вами рядом.
Слушай свое сердце. А мое замолчит ровно в тот миг, когда ты возьмешь последнюю ноту на своем первом концерте в Большом зале Московской консерватории. Я услышу тебя отсюда, не бойся. И не смотри на мои записи такими большими глазами. Это всего лишь бугорки на бумаге.
Я научил тебя слушать, но не могу научить жить. Этому ты научишься сам – если будешь слушать, как выстукивает твою историю небесный грифель. Только не полагайся на уши.
Играй, Леша. Играй. Не жалей обо мне. Никогда не жалей.
* * *
Я играю, и слезы щиплют щеки. Я весь превратился в нерв, звенящий, как струна. Сердцем я слышу каждый шепоток в зале, вижу каждый приоткрытый от восторга рот, чувствую, как поднимаются мелкие волоски на затылках. Ощущаю каждую сжатую в кулаке ладонь. И слышу сквозь километры, как, улыбаясь, уходит старый человек в лучший мир, где снова будет молод и силен; и чувствую, как тяжелая крепкая рука сжимает мне плечо.
Я в последний раз слышу его голос, и он говорит мне: «Спасибо».
А потом все обрывается. Затихает последняя взятая нота. Последний удар его сердца. Последние секунды жизни, превратившейся в историю.
В зале повисает тишина. Тугая, натянутая, как тетива. И с этой тетивы срывается грохот. От него дрожат стены и звенит в груди. От него покачиваются роскошные люстры и колышутся портьеры. И тогда ко мне возвращается слух. Широким крещендо он набирает силу – и спустя несколько секунд мне кажется, что я сейчас оглохну снова.
Я улыбаюсь этой горькой шутке судьбы, написанной шрифтом Брайля. Я молчу, стоя перед огромным залом наедине со своей светлой скорбью. И каким бы ни был оглушительным грохот аплодисментов, я слышу сквозь него еще один звук – стук грифеля судьбы, пишущего новую историю.
Вадим Галкин
Родился в 1991 году в Москве. Победил в конкурсе рассказов Alpina Digital в номинации «Мистика» (2024). Вошел в лонг-лист премии «Лицей» с неопубликованным сборником рассказов «Добрые люди» (2023). Участвовал в семинаре молодых писателей «Мы выросли в России» от Союза российских писателей (2023, Махачкала). Учился литературному мастерству в Creative Writing School на курсах «Редактирование для писателей», «Пишем роман», «Проза для продолжающих», «Проза для начинающих». По итогам курса «Проза для продолжающих» выпускной рассказ вошел в шорт-лист (2022). Ведет телеграм-канал о своем творчестве: https://t.me/nadobromslove (https://t.me/nadobromslove).
Бакалавр прикладной математики Высшей школы экономики. Работает владельцем продукта в крупнейшем банке-экосистеме.
Старая квартира
Рассказ
Огромная лужа, разлившаяся за ночь у подъезда Густава Гроссмана, внезапно исчезла к обеду. Чего нельзя сказать об ужасном настроении, которое, кажется, вовсе не собиралось исчезать, сколько ни свети на него солнцем.
А солнце светило – весна, которой, в согласии с календарем, предписывалось явиться три недели назад, наконец-то заглянула в Кенигсберг. Пробежалась игривыми лучами по черепичным крышам Амалиенау, бросила длинные тени кленов и ясеней на мощеные улочки. Да чего уж там, даже высушила лужу! А вот с настроением Густава не справилась.
– Я покажу, я им покажу, – бурчал он себе под нос, отбивая каблуками скоростной ритм. – Ишь, надумали шутить!
Прохожие расступались, ощущая загодя его агрессивный напор. А некоторые даже оборачивались и глядели вослед, стараясь уразуметь, что могло так разъярить невысокого, отчасти пухленького, лысеющего господина в солидном костюме-тройке.
– Мама, чего это дядя злится? – вопросил на всю улицу шестилетний мальчуган, мимо которого пронесся Густав.
– Тсс. – Мама приложила палец к губам. – Просто дядя встал не с той ноги.
Она, конечно, ошибалась – Густав встал с правой ноги, как он делал каждое утро всей своей сорокалетней жизни. Он вообще не допускал, чтобы в ежедневную рутину вмешивались непредвиденные обстоятельства, а уж начать утро с левой… Нет, увольте! Но вот уже вторые сутки все в жизни Густава шло наперекосяк, а если сказать прямо – катилось к чертям. Виной тому была злополучная квартира, которую он снял неделю назад. Сперва ничто не предвещало беды, но потом…
Меж безлистных деревец, растянувшихся вдоль улицы, наконец показалась цель, к которой так стремился Густав, – большой трехэтажный дом, напоминавший недостроенный дворец. Первый этаж был облицован красным кирпичом, переходившим в серые каменные стены, которые в свою очередь упирались в покатую крышу с несколькими конусовидными башенками. Из фасада выдавались два эркера, причем правый – под стать кирпичной кладке – доходил только до второго этажа, служа полом для миловидного балкончика с узорным ограждением и тонкими столбиками, поддерживающими черепичный навес. Нужный вход располагался с торца – к массивной деревянной двери вело восемь невысоких ступеней. Преодолев их, Густав резко остановился и только тогда почувствовал, как запыхался за свой десятиминутный путь. Рот непроизвольно приоткрылся, руки сами собой уперлись в колени, и Густав, дав волю ослабшему телу, принялся остервенело дышать. Если бы он нашел силы посмотреть вверх, то заметил бы каменную гаргулью, охранявшую вход в дом, которая и распахнутой пастью, и скрюченной позой очень напоминала его самого.
Придя в себя, Густав постучал в дверь – достаточно тихо, чтобы сохранить приличия, но в то же время вполне громко, чтобы подчеркнуть серьезность намерений как можно скорее увидеть хозяина. Однако никто не отозвался – то ли дверь не пропускала звуки изнутри, то ли Густава никто не собирался встречать. Хмыкнув (а точнее, резко выдохнув – дышать было все еще непросто), Густав постучал снова – на этот раз кулаком. И опять тишина.
– Ну, знаете… – проговорил он сквозь зубы и, отбросив напускное благородство, забарабанил обеими руками.
Спустя полминуты за дверью таки послышалась суета, что-то зазвенело, и затем дверь медленно, под скрипы и легкое кряхтение, отворилась. За порогом стоял высокий мужчина с длинными волосами, небрежно уложенными на косой пробор. Одет он был в потертый узорчатый халат – не в пример официальному наряду Густава, на его черные стоптанные туфли налипла паутина, а в руке он держал подсвечник с потухшей свечой.
– Господин Гроссман? – проговорил высокий неожиданно тонким голосом. – А я был в погребе, искал…
– Разрешите войти? – нетерпеливо перебил его Густав.
– А… Да, пожалуйста. – Высокий посторонился.
Густав, откашлявшись и показательно вытерев ноги, хотя никакого коврика для этих целей на крыльце не было предусмотрено, шагнул за порог. Пробубнив что-то, он вопросительно посмотрел сперва на высокого, а затем на вешалку у двери, высокий суетливо кивнул – и Густав оставил на крючке цилиндр, недавно купленный в магазине Рихтера на Кнайпхоф.