А теперь сижу за дневником и плачу, плачу горькими, обильными, но облегчающими душу слезами. Слава Богу, что наконец они появились.
27 сентября. Вечером. Последний день дома
Господи, только девять дней прошло со дня дедушкиной смерти, а мне кажется, что минул уже целый год. Каждое утро я хожу на могилку к дедушке и долго, долго на ней просиживаю. К вечеру в серый домик приходит Петр Сидорович и приводит кого-нибудь из покупателей, желающих приобрести что-либо из нашего скарба.
Так постепенно уносятся из нашей комнатки то комод, то диван, на котором я всегда спала при дедушке (теперь сплю у Домны Степановны, рядом с ней на ее широкой кровати), то самовар наш, то медные кастрюли, то одеяло, то что-нибудь из дедушкиной одежды.
Таким образом, теперь все распродано, остались одни голые стены, моя корзинка с одеждой да табурет – старый, ломаный, никому не нужный. На нем-то я и сижу сейчас, приставив его к подоконнику, заменяющему мне стол.
Когда последняя принадлежность дедушкиной обстановки была продана, Петр Сидорович отдал мне вырученные за нее деньги и билет третьего класса для проезда в Петроград.
– Вот, Ташенька, ваши деньги, а вот и билет. Немного денег-то, всего пятьдесят рублей, ну да хорошо, что и такие-то есть. Берегите их, девочка, тратьте разумно, только на самое необходимое.
– А как же, – говорю, – насчет похоронных расходов, Петр Сидорович? Кому я за них деньги отдать должна?
А он в ответ только рукой махнул.
– На печке угольком этот расход запишите, Наташа, на том свете с вас его взыщем. А хоронили вашего дедушку в складчину мы, его товарищи по профессии, и вам, следовательно, беспокоиться не о чем. Никому и ничего вы не должны.
Сказал и побежал, будто по делу, к Домне Степановне, а на самом-то деле, чтобы от моей благодарности как-нибудь отделаться. Вскоре пришла Домна Степановна и велела мне положить деньги в мешочек да надеть на тесемку через шею с крестильным крестом. Сама же и мешочек этот для меня сшила. Господи, добрые какие! Видно, что любили они искренне моего дедушку.
Вчера, накануне отъезда, пошла я в гимназию проститься с подругами и взять свои документы в канцелярии. Пришла в большую перемену в класс, когда ученицы свободны и завтракают. И Боже ты мой, как мне они все обрадовались! Маленькая Маруся Зимина чуть с ног не сбила, со всего размаху на шею мне кинулась.
– Наташа, милая, зачем ты нас оставляешь?
И другие тут же подхватили хором:
– Не уходи, Наташа, не бросай гимназию! Ведь и училась недурно, только языки тебе не давались, да еще математика. Ведь можно было бы тебя освободить от платы за учение… Вот Маня Хлопцова похлопотала бы через своего папу, он друг директора. А, Наташа?
Лица у всех были такие сочувствующие, взволнованные. Катя Шурикова плакала, точно я ей сестра родная. Про мою Соню и говорить нечего, совсем веки вспухли от слез – ведь подруги и соседки по парте мы с ней с самого дня моего поступления. Зина Лихачева и Женя Садикова так волнуются, что просто ужас. Вдруг слышу у плеча ровный, спокойный голосок:
– На одну минутку, Иволгина, поговорить с тобой надо.
Гляжу: Маня Хлопцова передо мной, наша «гордячка», «аристократка», как ее у нас в классе прозвали. Наши недолюбливают Маню за то, что она особняком от нас держится и все говорит про свое знатное родство и аристократические знакомства.
А тут, вижу, стоит передо мной совсем другая Маня. Глаза смотрят на меня так сочувственно, так ласково. Взяла она меня за руку и отвела к окну.
– Наши правду говорили, Иволгина, я могу через своего папу похлопотать, чтобы тебя освободили от платы. Хочешь?
– Нет, – отвечаю, – спасибо тебе, Хлопцова, но я против дедушкиной воли не пойду. Раз он так завещал мне, то так и поступлю.
– Ну, как знаешь, а только я тебе с полнейшей охотой готова помочь.
Пожала мне руку и отошла к своей парте, как будто недовольная. А тут наши меня снова окружили.
– Так неужели же едешь, Наташа?
– Еду, – говорю.
– Ну, прощай, если так! Не поминай лихом, пиши нам, рассказывай о своей жизни! Не забывай своего класса, и мы тебя не забудем!
Кричат это все двадцать восемь человек, перекрикивая друг друга. Разобрать их трудно, в ушах гул стоит… А на глаза слезы наворачиваются, вот-вот разревусь сейчас, не выдержу, как самая маленькая девочка разревусь. Уж очень мне жаль их всех оставлять. Ни с кем из них за два года, проведенных под гимназической кровлей, я не повздорила, не поссорилась. Бывало, обидит кто сгоряча – смолчишь. Даже выходки нашей известной пересмешницы Оли Азбуковой сносила стойко, когда она над моим французским произношением подшучивала.
Мое терпение обескураживало обидчиц, и они в конце концов оставляли меня в покое.
А сейчас эта самая Оля Азбукова не отстает от Сони и Маруси Зиминой. И другим не легче. Плачут, обнимают, целуют. Просят в альбомы хоть по строчке на память им написать, мне открытки суют со стишками, потому что у меня альбома нет, да и некогда было бы всему классу в него записывать, – за полчаса все равно не успели бы. И Мария Хлопцова подошла снова и свою фотокарточку дает.
Красивая она, Маня. Только лицо у нее холодное, гордое такое, и губы всегда так надменно сжаты. Она снята в белом платье с распущенными волосами, совсем красавица. Сделала надпись внизу: «От Марии Хлопцовой Наташе Иволгиной». И надпись такая же холодная, как и сама «Мари», как ее всегда называют родные. Еще кое-кто карточки подарил.
Не успела я как следует проститься с моими подругами, как прозвенел звонок в коридоре. Вошла наша классная дама Антонина Маврикиевна, очень серьезная, строгая, но справедливая барышня, которую мы и уважали и побаивались сильно. Вошла – и прямо ко мне.
– Уходите от нас, Иволгина?
– Ухожу, Антонина Маврикиевна.
– В гимназию поступаете в Петрограде?
– Нет, – говорю, – в учение, в мастерскую, Антонина Маврикиевна, к портнихе дамских нарядов.
Она внимательно на меня посмотрела.
– Что же вдруг так?
– По дедушкиной воле.
– А-а…
Помолчала она немного, а потом протянула мне руку.
– Что ж, если этого пожелал ваш дедушка, так и надо исполнить. Всякий труд достоин уважения. Не забывайте только тех начальных знаний, которые вам дала гимназия. Старайтесь читать побольше хороших книжек, дополнять ими в свободные от работы часы то, чему учились здесь. Ну, всего вам хорошего, девочка. С искренним сожалением расстаюсь с вами.
Едва успела я проститься с ней, как меня позвали к инспектору за бумагами. Тут только я вспомнила, что забыла рассказать нашим про отзывчивое отношение ко мне нашего «Грозного». Но решила, что они уже узнали все от Сони Измайлович, и успокоилась. В швейцарской увидела ее саму. Стоит у вешалки и плачет.
– Не забуду тебя, Наташа. Пиши… Может, встретимся когда через много лет с тобой.
– А ты не погнушаешься знакомством с портнихой, Сонюшка, а? – пошутила я, чтобы отвлечь ее немного от горьких мыслей. А она чуть было не обиделась.
– Бессовестная! Не смей так говорить! Наташечка, родная! – и чуть не задушила меня в своих объятиях.
«Вот и не гимназистка я больше», – грустно подумалось мне, когда я шла пешком с Миллионной на нашу Верховскую. Нарочно в трамвай не села, чтобы еще раз оглядеть хорошенько наш милый город.
Вот длинная бесконечная улица. Сколько раз я по ней ходила с дедушкой! Лучшая улица нашего маленького, хоть и губернского городка. Городским садом прошла на набережную, к мосту. Пока шла знакомыми широкими аллеями, опять дедушку вспомнила, – много раз мы с ним здесь гуляли. А сейчас, Боже мой, как здесь грустно!
Шуршит опавший пестрый лист под ногами грустным таким шумом, точно плачет или жалуется на что-то. Небо серое, холодное, неприглядное. По красивому ажурному мосту, переброшенному на заречную сторону, перешла Волгу. Заслезились осенними слезами ее обычно голубовато-сероватые воды… Грустно выглядит и она…
И только белые нарядные монастыри и храмы на обоих берегах скрашивают ее печальный, задумчиво-хмурый вид.
Прощай, Волга, милая красавица Волга, не пожелавшая порадовать меня своей красотой в этот последний денек! Прощай, чудесная и под дождливым туманом Волга. Увижу ли я тебя еще? Увижу ли?