Наверное, если бы кто-нибудь прочитал эти строки, то удивился бы, что я могу писать в то время, когда у меня под ухом тяжелым хрипом и стоном раздается дыхание безнадежно больного дедушки, моего благодетеля и единственного покровителя, единственного друга и защитника, оставшегося у меня на земле… Но мой дневник – это тот уголок, куда я привыкла забираться как в минуты бесконечной радости, так и в часы безысходного горя, чтобы изливать волнующие меня чувства…
Я не веду дневник аккуратно изо дня в день. Я записываю в нем только все выдающееся, все особенное, что случается со мной или что приходится встречать в жизни. Так мне дедушка посоветовал. Он же и подарил мне хорошенькую тетрадку для моих заметок. «Пиши только то, Наташа, что на тебя произведет сильное впечатление. А то другие пишут всякую чепуху: и что в обед съели, и какую ленту вплели в волосы. Пусто все это, мелко, и бумагу-то марать не стоит по таким пустякам».
Понятное дело, я послушалась дедушку, поэтому и не длинен мой дневник. Всего-то и веду его с позапрошлого года, и записей в нем совсем немного: вот про экзамены подробно написано, про первые, как я боялась, что меня не примут; про войну[8 - Имеется в виду начало Первой мировой войны, 1914 год.], как ее объявили, и как германцы пришли, и какие мы города завоевали, и какие они взяли; и еще как с дедушкой в монастырь ходили и видели там келью убиенного митрополита Филиппа. В этой келье святого старца задушил Малюта Скуратов во времена Иоанна Грозного. Потом еще записала, как мы, гимназистки, ходили по городу с кру?жками – сборщицами на теплые вещи для наших воинов. Удивительно хорошее было чувство, когда под вечер принесли в губернское правление полнёхонькие кружки, а ноги у самих (мы с Соней Измайлович ходили по окраине) так и гудят, так и гудят от усталости. Но на душе радостно: поработали хоть немножечко на наших родных защитников-солдатиков. Потом раненых на вокзале встречали всей гимназией, дарили им цветы, папиросы. А еще записала, как беженцев кормили в городской столовой…
Господи! Да что же это с дедушкой, с милым моим дедушкой? Если бы он словечко, хоть одно словечко сказал, что с ним такое, что он чувствует, где ему больно, моему бедному!
Ровно в одиннадцать ночи заглянул доктор, которого уже второй раз сегодня приводил к дедушке старший наборщик, Петр Сидорович. Посмотрел, покачал головой, пощупал пульс, послушал сердце, поднял веко на закрытом глазу и вдруг меня спрашивает:
– А у вас, барышня, есть кто из родных постарше?
У меня даже дыхание захватило в груди.
– Нет, – говорю, – никого.
– Нет, – подтвердил и Петр Сидорович, – наш Павел Иванович бобылем[9 - Бобы?ль – одинокий бессемейный человек.] жил, вдвоем с внучкой.
– Так, так. Ну, а друзья, знакомые есть, конечно?
– Как же. Все мы приятелями Павла Ивановича считаемся. Хороший он человек, душевный…
И незаметно даже слезу смахнул добрый товарищ моего дедушки.
– Так… Ну, значит, вы тут и займитесь… Готовиться ко всему надо.
Доктор отказался от рублевки, которую ему совал в руку Петр Сидорович, и ушел. А вместо него пришла Домна Степановна и с места начала плакать. Простая она женщина, бывшая торговка на рынке, торговала овощами и яблоками. И чувства у нее совсем простые, и скрывать их она не умеет да и не хочет.
– Горе-то какое, Ташенька, горе-то! О Господи! И на кого он, кормилец твой, тебя покидает, – затянула она по-деревенски со всхлипываниями и взвизгиваниями. – И на кого ты, сирота горькая, останешься? И кто тебя, бесталанную сиротинушку, приютит, пригреет… – разливалась она в целом море слезливых причитаний.
– Полно, матушка, Домна Степановна, перестаньте. На девчонке и так лица нет, краше в гроб кладут, – вступился Петр Сидорович. – Вы бы лучше за батюшкой, отцом Димитрием, сбегали, хоть какую ни на есть глухую исповедь надо, и опять же Святыми Таинствами напутствовать…
Слезы Домны Степановны сразу прекратились, и она побежала за нашим приходским священником, дедушкиным духовником. А я приникла снова к ногам дедушки и целовала его бессильно вытянутую вдоль тела руку, такую иссиня-багровую, со вздутыми жилами, какой не видела ее еще ни когда.
Вскоре пришел батюшка, прочел молитву и благословил дедушку крестом и дароносицей, так как нельзя было приобщать его в забытьи. И дедушка, мой бедный дорогой дедушка скончался, так и не приходя в себя…
* * *
Я пишу эти строки ранним утром, когда в доме еще тихо и другие жильцы маленького домика Домны Степановны еще спят. Эти строки льются у меня вместо слез на страницы дневника. Может быть, через день, два, через неделю я буду плакать по-настоящему, горькими слезами, но сейчас такая тяжесть, такой камень навалился мне на грудь, что нет выхода моим слезам, нет у меня сил плакать.
Ужасно мое горе. Последний друг, единственный близкий мне человек, мой родименький дедушка покинул меня навсегда, ушел от меня в иную, лучшую жизнь, оставив совсем одинокой свою бедную Наташу.
Милый, золотой мой дедушка! Единственный, родненький, любимый мой! Голубчик мой дедушка, старичок мой ненаглядный, горько мне, горько твоей Наташе… И не простились мы с тобой, и не довелось мне почувствовать на своей голове твою благословляющую руку в последнюю минуту твоей жизни… Не довелось услышать твоего прощального напутствия.
Дедушка, милый, родненький дедушка! Ах, если бы заплакать, все бы легче было…
21 сентября
Нынче похоронили дедушку.
Все три дня, что лежал в гробу дорогой покойник, каждое утро и каждый вечер приходили дедушкины сослуживцы-наборщики с самим управляющим типографией и служили панихиды по дедушке у его гроба. Кто платил за этот гроб и за панихиды, да за место на кладбище и за монашку-читальщицу? Ничего не знаю. Всем распоряжался Петр Сидорович, он же и выхлопотал, чтобы дедушку положили на его любимом монастырском кладбище, куда мы всегда ходили в церковь.
Все три дня я слезинки не проронила, была словно каменная.
Домна Степановна перевела меня спать на свою хозяйскую половину и всячески заботилась о том, чтобы я и чай пила, и обедала вовремя. А мне никак кусок в горло не лез. И еще волновалась Домна Степановна, что плакать я не могу.
– Поплачьте, – говорит, – Ташенька, горе-то куда легче слезами исходит.
Чудачка она. Да как же я могу плакать насильно, когда слезы не выливаются из груди?..
Красивый и спокойный лежал дедушка в своем желтом глазетовом[10 - Глазе?товый – обитый глазетом, то есть шелковой тканью с вытканным золотым или серебряным узором.] гробу. И лицо у него разгладилось как-то, и морщинки исчезли. Петр Сидорович тщательно причесал ему волосы, и в сюртук дедушку обрядили, точно к причастию.
Я от него по чти не отходила все эти дни. Иногда просила монашку дать почитать мне самой у гроба. Она вздремнуть уходила, а я читала. По-славянски я хорошо умею читать. А то забудусь и смотрю на дедушку, смотрю чуть не по часу, и кажется, что сердце у меня так и рвется на части от тоски.
Господи, три года прожила я у него точно один день! Ни когда резкого слова от него не слышала, ни одного сердитого замечания. Все по-хорошему, все по-ласковому, бывало, скажет, что не понравится ему во мне. Бывало, принесешь дурную отметку из гимназии, – французский и немецкий языки мне ужасно трудно даются, – а он только головой покачает:
– Эх, Наташенька, бедняжка ты моя. Трудно, видно, тебе. Уж не глупость ли я придумал – в ученые барышни тебя выводить? Может, куда лучше тебе было бы поступить в профессиональное… – долго потом так сидит, раздумывая, дедушка. Жалко мне его бывало, жалко до смерти.
В такие минуты делалось совестно-совестно за то, что он такие деньги за меня платит, во всем себе отказывая, а я и постараться для него как следует не могу. Но в ту же ночь, как только уснет дедушка, встаю, бывало, осторожно, тихонько зажгу огарок и давай твердить французские спряжения или немецкие стихи. Назавтра идешь «переправляться» к учителю. Смотришь, после шестерки десятку схватишь. Домой как угорелая несусь поскорее обрадовать дедушку. Придет он обедать, рассказываю ему, что «исправилась» по языкам, а у него лицо так и засветится от счастья.
– Ну, спасибо тебе, Наташенька. Разодолжила-таки дедушку, – скажет со своей милой, доброй улыбкой, а потом лукаво улыбнется: – Стало быть, вечерком раскошеливайся, дедка? Веди, дедка, в кинематограф внучку, а?
Господи, как недавно еще все это было! А сейчас все исчезло, как дым. Схоронила я нынче своего дедушку. Словно сам Господь, которого так любил мой дедушка и которому так горячо всегда молился, пожелал порадовать его в последний день пребывания на земле.
Все эти дни шли дожди, был туман, слякоть, а нынче утро началось совсем летнее. Солнышко грело тепло и ласково, небо голубело, словно в июне. Только желтые листья на березах и липах да ало-багровые на кленах и дубах красиво пестрели по обе стороны дороги, по которой наборщики несли на руках гроб дедушки. Сразу за гробом шли только двое: я да Петр Сидорович. До монастыря дошли быстренько – он близко от нас, с полверсты всего будет. Пришли в малую церковь, поставили гроб дедушки посередине, и началось отпевание.
Не могла я ни плакать, ни молиться на похоронах. Словно каменная и тут простояла. Только уже у могилы, на самой окраине монастырского кладбища, на любимом дедушкином месте, когда погрузили в яму гроб, услышала я знакомый голос над своим ухом:
– Наташечка, милая, не стони, голубочка, плачь лучше. Плакать легче…
Это Соня Измайлович сказала. Да неужели я стонала? Откуда она взялась?
– Я давно возле тебя, Наташенька, только ты меня не замечала. Мне хотелось проводить Павла Ивановича. Он всегда так ласков и добр был ко мне, когда я приходила к тебе готовить вместе уроки. А ты знаешь, и Иван Сергеевич, «Математика» наша, тоже здесь. Ко мне подошел в церкви, велел не отходить от тебя все время, пока не схоронят Павла Ивановича.
И еще что-то шептала добрая Соня, чего я уже не слышала.
Закопали дедушку. Поставили белый крест с надписью на его могилке, и все присутствующие по очереди помянули его тут же кутьей. Потом Петр Сидорович стал обходить всех и приглашать помянуть покойного у нас дома, где Домна Степановна напекла блинов и наварила киселя на всю братию. Все к нам пошли, и Соня со мной. Просила я оставить меня на могилке помолиться за дедушку, да не позволили.
– Завтра придете, Наташа, – сказал Петр Сидорович, – а сейчас надо чин-чином, по православному обычаю дедушку помянуть.
И повел меня.
У Домны Степановны было уже все готово. Дедушкины товарищи-сослуживцы с батюшкой, отцом Димитрием, после короткой молитвы сели поминать покойного. И нас с Соней усадили за стол. Батюшка был рядом и все утешал меня.
– Молитесь Господу Богу, Наташа. Просите Его, Милосердного, подкрепить в ниспосланном вам тяжком испытании. Тяжело, слов нет, ваше горе, но и в нем есть для вас некоторая доля утешения. Дивной души человек был покойный Павел Иванович, чист сердцем, как ребенок малый, да примет его Господь Милосердный в селения праведных!.. А вы не отчаивайтесь, деточка, молитесь. В молитве найдете великое успокоение.
Уже кончались поминки, как вызвала меня Домна Степановна в сени.
– Выйдите на минуту, Наташенька, тут один человек вас спрашивает.