Развевались ленты, разлетались косы… глаза горели… дыхание спиралось в груди… и никогда еще не охватывал меня такой безумный порыв жажды и сознания счастья, как теперь…
Едва держась на ногах, опьяневшие от успеха, под гром аплодисментов сошли мы в зал выслушать похвалу начальницы.
– Спасибо, что отличились, – пожимая нам по дороге руки, шепнул сияющий Троцкий.
– Запольская! Бесстыдница! Смотрите, mesdam'очки, она в штанах!.. – в ужасе прошептал кто-то из второклассниц, очевидно завидовавших нашему успеху.
– Ну так что же! – лихо тряхнув кудрями, произнес рыженький боярин. – Maman позволила! – И грациозным, чисто девичьим движением Маруся запахнула свой золотом шитый кафтан.
Мы поместились у ног начальницы, и праздник продолжался своей чередой.
Танцы кончились. Начались живые картины. Занавес снова взвился под звуки прелестного, мелодичного вальса.
На сцене, сплошь покрытой кусками ваты, с елками, расставленными в глубине и посредине ее, тоже покрытыми ватой, изображающей снег, стояла вся в белом пуховом костюмчике Крошка – Снегурочка… Ангельское личико Лидочки, освещенное красноватым бенгальским огнем, было почти неузнаваемо. А под елкой сидел, скорчившись, седой старикашка Дедка Мороз, в котором уж никак нельзя было узнать шалунью Бельскую, спрятавшуюся под маской.
Картины сменялись картинами… Девочки в зале шумно восторгались девочками на сцене, совершенно изменившимися и чудно похорошевшими благодаря фантастическим одеяниям.
Особенный восторг возбудила трогательная картина: «Заблудившиеся дети в лесу». Детей – мальчика и девочку – изображали две «седьмушки», одетые в рубища и лежавшие под деревом на том же снегу из ваты, ангела же, стоявшего над ними с распростертыми руками и крыльями, представляла белокурая немочка Раиса Зот. После этой картины сделали маленький перерыв, так как последняя картина, служившая гвоздем вечера, требовала сложной постановки. Девочки, слышавшие о ней раньше и видевшие ее безо всякой обстановки на репетициях, ждали поднятия занавеса с явным нетерпением.
И наконец занавес взвился.
То, что мы увидели, превзошло все наши ожидания.
Среди группы пальм и латаний, среди белых лилий, за дымкой из легкой, прозрачной зеленой кисеи, дававшей полную иллюзию морской воды, на искусственной траве и водорослях, опираясь на плечо одной из подруг-русалок, полулежала красавица Нора, изображавшая морскую царевну.
На ней было легкое одеяние из белого шелка с запутанными в нем водяными лилиями и морскими травами. На белокуро-золотистых распущенных волосах Норы блестела маленькая корона. Перед нею лежал распростертый утопленник в костюме неаполитанского рыбака, в котором, несмотря на черные усики, мы узнали Танюшу Петровскую, разом похорошевшую в этом фантастическом и нежном зареве бенгальских огней.
Морская царевна указывала своим длинным и белым, как сахар, пальцем на утопленника окружавшим ее подругам-русалочкам. Жестокостью и надменностью веяло от всего существа Норы… В этом лице, лишенном проблеска сердечности и чувства, была какая-то роковая, страшная красота.
– En voila une beaute terrible![28 - Это страшная красота!] – произнес кто-то из первого ряда.
Возглас достиг слуха Норы, но ни тени смущения не мелькнуло в этом холодном, словно из мрамора изваянном лице. В нем было только сознание своего торжества, своей редкой красоты.
Занавес опустился, и морская царевна, русалки и утопленник – все исчезло из глаз публики. Через минуту они все появились в зале. Нора со спокойной улыбкой светской девушки отвечала на все похвалы и любезности, в то время как другие девочки смущались, краснели и сияли от радости. И в этот вечер мы поняли лучше, чем когда-либо, что между скромными, наивными и восторженно-смешными институтками и великолепной скандинавской девой – целая пропасть.
По знаку Maman стулья были убраны, и начальство перешло к уютному кругу мебели, расставленному в уголку залы; оркестр заиграл вальс из оперы «Евгений Онегин», пользовавшийся тогда особенным успехом, и пары закружились. Некоторые из учителей присоединились к танцующим на радость развеселившимся девочкам. Одна Нора не танцевала… Она стояла безучастная к веселью, со своей неизменной холодной улыбкой на устах, в том же одеянии морской царевны, и казалась нам вся какой-то чудной сказкой – непонятной, неразгаданной, но прекрасной.
ГЛАВА XX
Письмо с Кавказа. Экзамены
Вместе с подкравшеюся незаметно красавицей весной наступило самое горячее для институток время. До выпуска оставался какой-нибудь месяц. А между тем за этот последний месяц сколько радостей, горестей, смеха и слез ждало девочек!
Наступали экзамены, выпускные экзамены – самые важные, самые строгие из всех, какие только могли быть в институтской жизни.
Девочки разбились на группы. «Сильные» взяли «слабых» в ученицы, и своды громадного здания огласились самой отчаянной зубрежкой. Зубрили всюду: и в дортуарах, и в классах, и в коридорах, и на церковной паперти. Зубрили до полного изнеможения, до одури. С выпускными экзаменами шутить было нельзя. Отметка, получаемая на этих экзаменах, переводилась на аттестаты и могла испортить всю карьеру девочки, посвятившей себя педагогической деятельности. Мы отлично понимали это и потому зубрили, зубрили без конца.
Первый экзамен батюшки прошел блистательно. Впрочем, иного результата мы и не ожидали. «Срезаться» на Законе считалось величайшим позором. Да и отца Филимона никто бы не решился огорчить плохим ответом. Все по Закону Божьему учились на 12, и весь класс, как один человек, получил желанную высшую отметку. Отец Филимон был растроган до слез этим новым выражением детского чувства.
Экзамен Закона Божьего кончился, архиерея, присутствовавшего на нем – высокого монаха в белом клобуке, – проводили с особенно отчетливым и звонким «Исполать, деспота», и институтки ревностно принялись за злополучную математику.
Май стоял в полном блеске. Я с моей группой учениц, набранных мною из самых слабеньких по этому предмету, стоя у доски, усердно объясняла девочкам Пифагорову теорему. В открытое окно лилась песня жаворонка, и солнце, светя нестерпимо ярко, заливало класс.
– Барышня Влассовская! Пожалуйте к княгине! – произнес внезапно появившийся на пороге класса Петр.
Я помертвела.
Четыре года тому назад так же неожиданно предстал он предо мною и так же позвал меня к княгине, от которой я узнала сразившую меня новость о смерти мамы и Васи.
– Люда, зачем? Бедняжечка! Милушка! – повторяли не менее меня испуганные девочки.
Я быстро оправилась и пошла вниз, в квартиру начальницы. Со страхом переступила я порог знакомой комнаты с тяжелыми красными гардинами, где днем и ночью царил одинаковый полумрак.
– Подойди ко мне, Люда (со времени моего сиротства начальница никогда не называла меня иначе). Не волнуйся, дитя мое, – прибавила она, кладя мне на голову свою белую руку, – ничего нет страшного… Успокойся… Я получила письмо из Гори, с Кавказа, с просьбою доставить после выпуска гувернантку в одну богатую грузинскую семью, и мой выбор пал на тебя…
Я низко присела.
– Merci, Maman, – произнесли мои губы.
– Pas de quoi, petite,[29 - Не за что, малютка.] – ласково произнесла начальница. – Там просят гувернантку-педагогичку, вполне подготовленную в смысле науки и воспитания… Ты серьезная и умная девушка, Люда, и вполне можешь оправдать мое доверие.
– Я постараюсь, Maman.
– Тебе знакома фамилия Кашидзе, дитя мое? – спросила начальница.
Кашидзе! Генерал Кашидзе! Так вот это кто!.. И в один миг перед моими мысленными взорами предстала высокая, прямая фигура троюродного деда Ниночки Джавахи, посетившего нас с мамой перед нашим отъездом в Малороссию в первые же каникулы моей институтской жизни.
Кашидзе!
Так вот куда забрасывает меня судьба! В Гори! В это чрево Грузии, на родину Нины, милой Нины, которая стоит в моей памяти как живая!
Я горячо поблагодарила Maman и побежала в класс поделиться приятной новостью со своими.
Они обрадовались не менее меня самой, засыпали меня расспросами, поцелуями…
В день экзамена математики, самого страшного изо всех экзаменов, мы ходили встревоженные, с бледными, взволнованными лицами.
«А что, как срежет?» – невольно мелькала страшная мысль не в одной черненькой, белокурой и рыжей головке.
За мой кружок я почти не боялась, только участь Мушки пугала меня. Девочке не давалась математика, и она едва понимала мои объяснения теорем и задач. Я же не могла ради нее останавливаться и повторять объяснения, потому что надо было спешить с подготовкою остальных учениц, составлявших мою группу.
– Лишь бы не меньше семи поставили… За год у меня шестерка!.. Если на экзамене выведут 7, будет столько же и в среднем. Балл душевного спокойствия, – рассуждала тоскливо понурившаяся Мушка.
Девочки сочувствовали ей, жалели ее, но помочь не могли, вполне сознавая свое бессилие.
Наконец наступил страшный экзамен математики. С трепетом вошли мы в класс и заняли свои места. В числе ассистентов, приглашенных на экзамен, кроме начальницы, инспектора, почетного опекуна и учителей математики младших классов приехал и министр народного просвещения. Он поминутно кивал нам, добродушно улыбаясь, как бы желая ободрить притихших от страха девочек, и его доброе, окруженное седыми как лунь волосами лицо было полно сочувствия и ласки.
Дежурная прочла молитву, и все экзаменаторы заняли свои места вокруг зеленого стола.