– Тут была длинная цепочка, но ее первое звено… слуга покорный. – Он тронул галстук, щелкнул каблуками и слегка обозначил поклон.
– И это несмотря на нашу дружбу?
– В этом-то весь смак: быть явным другом и – тайным врагом. Вражда без дружбы – это банально, пошло, лишено терпкости, как прокисшее вино. Так же, как и дружба без вражды…
– По части вина ты у нас был знаток…
– Не был, а считался или казался, уж как кому нравится, знатоком же был ты.
– Да я и не разбирался в винах. С чего ты взял?
– Э нет, братец. Разбираться ты, может, и не разбирался, но всегда попадал в десятку. Помнишь, какое вино ты принес на день рождения красавицы Барсовой? Мое сразу показалось кислятиной, и красавица Барсова первым танцевала с тобой.
– А целовался с ней ты…
– Причем так, чтобы ты это видел. Мне хотелось, чтобы ты ревновал. Уж прости, но писателям, то бишь поэтам, – произнес он так, будто это слово внушало ему особое почтение, – хочется славы, а мне хотелось ревности.
– Но ты все-таки женился на Барсовой…
– Женился. Но она всегда просила купить или как-то раздобыть то вино, которое однажды принес ты. Мне это надоело, и мы разошлись.
– А почему ты заговорил о поэтах? Это намек? – спросил я, словно в этот момент ничто не могло мне так наскучить, как намеки.
– Слава богу, эту породу наконец извели, – заговорил он так, словно не слышал моего вопроса. – Нет больше поэтов, да и вообще писателей. Нетути. Вместо них теперь – ПИПы, персональные издательские проекты. А то, бывало, им почет, уважение, всенародная слава, и они – властители дум. Не подступись. Теперь же они присмирели. Прикусили язык. Знают: если рыпнешься, станешь нетронутую природу защищать, протестовать против вилл и усадеб, понатыканных в заповедных лесах, их сразу осадят: «Сиди и помалкивай, ПИП».
– Это намек?
– Ну что ты заладил. Конечно, намек. На тебя с твоими виршами. – Его взгляд мне что-то напоминал, о чем я, может быть, охотно и вспомнил бы, но только не сейчас и не здесь. Взгляд был если не с угрозой, то с упреком, нехороший, недобрый взгляд.
– Да это все студенческое, баловство, черный юмор. – Я на всякий случай заручился готовностью оправдаться.
– Баловство-то баловство, но уж больно хлестко. – Женя в отличие от меня не был готов принять мои оправдания. – Весь курс смеялся. Покатывались со смеху, как в цирке. Главное, каково название – «Стихи о хорошем человеке». И кто же этот хороший человек, позвольте спросить? А этот хороший человек – я, собственной персоной. Весь вечер на манеже, так сказать. Вот пример приведу, уж ты позволь. Я ведь наизусть помню. Ты в своих «Стихах о хорошем человеке» пишешь:
Я стоял за утренней молитвой,
Устремляя взор свой к образам.
Ты вошел и полоснул мне бритвой —
Полоснул мне бритвой по глазам.
Был мне голос во сне: «Стань мне ближе.
Я твой верный, единственный друг».
Я проснулся и с ужасом вижу:
На груди моей дремлет паук.
Это я, стало быть, и есть тот паучок. На груди у тебя вздремнул. А вот еще пример:
Я сказал Джангиру: «Скоро дождик.
Вымокнуть до нитки не хочу».
Он же мне: «Садись в мой внедорожник.
Сам тебя сегодня замочу».
И еще:
Бил ногами.
И с разбитой мордой
Меня бросил подыхать в кювете,
Самый сильный,
Самый умный,
Самый гордый —
Самый лучший человек на свете.
– Прости. Дело прошлое…
– Прощаю. Я тоже пробовал сочинить в таком же духе. Срифмовать иногда удавалось, но духа – не было. Поэтому я так и остался хорошим человеком, зато ты – поэтом. Кого ни спросишь: «Помнишь Бориса Ралдугина?» – он ответит: «А, этот наш поэт…»
– Зато ты у нас был славянофилом. Тебя уважали больше.
– В своем славянофильстве я был автодидакт. Все это у меня было сопряжено с волевым усилием. Попросту говоря, натужно. Славянофил Джангир Айдагулов, ха-ха. Со смеху помрешь. Ты же просто любил закаты над Яузой, осень в Лефортове, зиму на Патриарших… А я это не понимал. Аксаковых, Киреевских понимал, а это… это мне это не давалось, как высшая математика.
– Сколько раз я тебя звал и в Лефортово, и на Патриаршие.
– За это я тебя и ненавидел. Уж прости, но лучше бы ты не звал. А то какое великодушие! Какое благородство! И никакого цинизма – даже противно… – Он брезгливо сморщился, показывая, как ему противно все то, в чем не было цинизма.
– Ну, спасибо… – Я что-то взял с прилавка и тотчас положил на место.
– Не благодари. – Он посмотрел на меня с холодной снисходительностью. – Я тебя должен благодарить за то, что сегодня высказался. Ты снял камень с моей души. Ну, а теперь ты во всем признавайся. Твоя очередь.
Женя с выжидательным терпением сложил на груди руки. Я обернулся, словно он ждал чего-то не от меня, а от кого-то другого, стоявшего за моей спиной.
– А мне признаваться-то больше и не в чем. Я тебе все сказал. А мои вирши – тоже, наверное, от ревности. Я ревновал тебя ко всем, с кем ты дружил, и мечтал стать для тебя единственным другом, – сказал я куда-то назад, за собственную спину.
– Вот мы оба и признались. – Его взгляд показывал, что за спиной у него тоже что-то есть. – Может, лучше было не признаваться?
Мы хотели уже разойтись, но вспомнили, что надо дождаться старика Малера. Вспомнили и – разошлись (он должен был вернуться с минуты на минуту).
XV
Последний понедельник сентября выдался пасмурный, рыхлый, туманный, словно подсвеченный с обратной стороны облаков желтой настольной лампой, то стелющийся от ветра волоконцами мелкого дождя, то покалывающий косыми иголками. Я снова оделся… скажем так, по сценарию. Иными словами, мне был предписан некий образ действий, и предписан не мной, а великим сценаристом. Или даже – Сценаристом (каждый волен понимать под этим, что ему угодно).
Итак, оделся и вышел из дома с предчувствием, что непременно кого-нибудь встречу. Бывают такие предчувствия, собственно, ни на чем не основанные: кого-нибудь… непременно… Кто это мог быть, я, разумеется, не знал и даже не пытался строить предположения, словно в этом заключалась бы попытка обмануть случай.
Случай же всесилен, и его не обманешь, не предугадаешь, чем он обернется, какую личину примет, какую рожицу тебе покажет. Поэтому я просто гулял (шатался) по старой Москве (раз одежда старая, то и Москва – соответственно) и ждал.
Но мне никто не встречался.
Тогда я в отместку стал думать, что случай меня обманывает. В конце концов, он имеет на это полное право, оставаясь при этом случаем, и нельзя ему пенять. Так я себя убеждал. И все-таки неприятно было чувствовать себя обманутым. Из-за этого чувства я стал пытаться неким образом воздействовать на случай, понуждать его к тому, чтобы он себя проявил, высунулся из окопчика (а то окопался, видите ли), выманивать, создавать для него благоприятные условия.
Словом, всячески его ублажал, улещивал, прикармливал, будто жирного сома под трухлявой корягой.
Ради этого прикорма я посетил знакомые места, где раньше встречал многих друзей, приятелей (и приятельниц): университетский дворик, Александровский сад, Чистые пруды, Яузский бульвар. Никого. Я готов был возмутиться и вознегодовать, и вдруг там, где Яузский бульвар переходит в Покровский, случай, похоже, снизошел ко мне.
Вдали показалась некая фигура. Словно сотканная из туманной дымки, она пошатывалась на ветру, переламывалась пополам, меняла очертания, то удлинялась, то укорачивалась, то сминалась, то разглаживалась.