Оценить:
 Рейтинг: 0

Школа бизнеса в деревне Упекше

1 2 3 4 5 ... 19 >>
На страницу:
1 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Школа бизнеса в деревне Упекше
Леонид Евгеньевич Бежин

Городская проза
Где научиться успешному бизнесу? В Париже? В Берлине? В Нью-Йорке? Нет, там, может быть, и научат, но успех вам не гарантирован. Лучше же всего учиться бизнесу в деревне Упекша – по программе, созданной ее главным героем. Во всяком случае, так считает автор повести «Школа бизнеса в деревне Упекша», а также других повестей и рассказов, порою причудливых, фантастичных, написанных с юмором и всегда увлекательных.

Леонид Бежин

Школа бизнеса в деревне Упекше

Власть имени, или краткая история моего злодейства

I

Нет, мы не властны над своими мыслями…

В том-то вся и штука, что не мы, а они владеют нами, крутят и вертят, как им заблагорассудится. Лупцуют, раскатывают, словно тесто, и размазывают по столу, чтобы затем слепить из нас кого угодно – хоть черта с рожками, хоть пугало огородное. Проснешься ли ночью, разбуженный внезапной мыслью, задумаешься ли о чем-то среди бела дня, и пиши пропало: заморочат, околдуют, закружат, ведь они неумолимы и беспощадны, как наши самые заклятые враги.

Хотя, казалось бы, что такое мысль – некая призрачность, эфемерность, зыбкий мираж. Ан нет, они нас берут железной хваткой, исторгая даже не стоны и вопли, а лишь жалкий сдавленный мышиный писк. Мы перед ними бессильны и, сжимая ладонями виски, лишь бессмысленно твердим, взываем о помощи, без конца повторяем: «Боже, куда мне деваться от этих ужасных мыслей?»

При этом они подчас выдают в нас, предательски высвечивают то, чего мы в себе никак не подозревали и что совершенно не соответствует нашему складу, свойствам натуры, привычкам и пр. Допустим, мы по складу чисты, невинны и непорочны. Мысли же у нас настолько иные, настолько нам не соответствуют и противоречат, что нам становится не по себе и от стыда мы готовы провалиться сквозь землю, словно нас публично раздели догола, уличили в чем-то мерзком, предосудительном и запретном. Да и склада-то, привычек, свойств натуры, может быть, еще никакого нет – так, некая размытость, неоформленность, милое ребячество, а уж непрошенные мысли тут как тут. Вот они – наседают, кружатся, вьются осиным роем – только успевай с ними разбираться.

Скажем, молодая, цветущая красотой и здоровьем, восторженная мать упоенно ласкает и целует своего пятилетнего малыша, подбрасывает его на руках, тормошит, прижимает к груди. А он, тоже счастливый и радостный, хотя и с несколько принужденной, натянутой улыбкой (улыбочкой), словно взирающий на все со стороны, возьми и подумай о том, как мать его будет… лежать в гробу, желтая, словно восковая, с подвязанной челюстью, посиневшими губами, усыпанная гвоздиками, тронутыми черной траурной каймой по краю лепестков. Причем это не месть за недавнее наказание, за то, что лишили сладкого или не пустили гулять, а именно мысль, возникшая словно помимо воли, всплывшая из глубинных, потаенных недр сознания, как воздушный пузырь всплывает со дна речного омута и, достигнув поверхности, лопается, дробится на множество мелких пузырьков.

Подобные мысли бывают и у людей зрелого возраста, и у стариков, – пожалуйста, сколько угодно! Некий почтенный господин, бреясь у зеркала, еще не одетый, с обнаженным торсом, полотенцем на шее этак представит вдруг, что он – кентавр. И даже в отражении увидит вместо себя красавца кентавра с лошадиным хвостом и копытами. И это не признак сумасшествия или белой горячки, а просто случайно мелькнувшая мысль. Другой так же мысленно взорвет бомбу перед парадными дверями своего департамента (простите, офиса) – взорвет, наслаждаясь тем, как все забегают, засуетятся, истошно завопят с искаженными от страха лицами.

Или еще что-нибудь взбредет ему в голову – бог не приведи…

А любящая отца дочь, разглядывая его в свернутую из тетради трубочку, вдруг представит – так ясно вообразит, что он и не отец ей вовсе, а обманщик и самозванец. Ее же настоящий отец совсем другой. Скажем, мамин поклонник, учитель музыки, заставляющий играть противные гаммы, или даже врач-гинеколог, у которого столь милое, доброе, подобострастно-скромное лицо и такие волшебные руки, что ей никогда не бывает больно…

Словом, всплывают, всплывают со дна и лопаются пузыри – независимо от возраста, положения и прочих обстоятельств.

Вот и я здесь, признаться, не исключение.

Знаете, какая до ужаса забавная мысль посетила меня однажды, когда я по настойчивым уговорам жены спиливал обледенелый сук, угрожающе нависавший у нас над крыльцом?

Неделю таяло, моросило, клубилась в воздухе мелкая, почти неразличимая игольчатая изморось и разливалась та удушливая истома, которая бывает, когда небо сплошь обложено рыхлыми пасмурными облаками и воздух кажется застоявшимся, спертым, словно в закупоренной банке. А тут к пятнице вдруг ударил морозец, и все, что текло, плыло, сочилось, мерцало, зыбилось, схватило ледком. Все мгновенно, будто по волшебству, побелело и застыло в картинном оцепенении. Городок наш разом преобразился: словно одетые хрусталем деревья заиграли нездешним блеском, крыши зарозовели под солнцем, покрытые наледью дороги засверкали, словно катки. Из сараев в дом понесли дрова, и над трубами потянулись дымки…

Я стоял на приставной лестнице, которую жена поддерживала и даже подпирала ногой снизу, чтобы та не заскользила, не зашаталась и не рухнула вместе со мной. Натянув брезентовые рукавицы, я сделал несколько пробных надпилов и, когда хорошо заточенная, разведенная ножовка (инструменты у меня всегда в полном порядке) послушно пошла, не спотыкаясь, не застревая и не выскакивая из проложенной колеи, с усердием подналег на нее, аж под шапкой взмокло. Крошилась под острыми зубьями намерзшая ледяная корка, сыпались свежие горчично-желтоватые, с лимонным отливом, опилки, чуть припахивало потревоженным и ожившим от зимней спячки древесным соком.

И тогда-то меня посетила веселенькая мысль: «А хорошо бы этот сук обломился и придавил кого-нибудь. Вот была бы потеха…»

Впрочем, такие мысли не посещают, а бочком протискиваются, прокрадываются с черного хода – шмыг, и они уже здесь, хотя их словно бы и нет нигде. Не поймать, фонариком не высветить, не накрыть ладонью, словно разомлевшую на солнцепеке от сладкого цветочного дурмана бабочку: померещилось, показалось.

Вот так же и я, привыкший считать себя добрым, кротким, мягким, уступчивым, любящим жену и детей, вдруг обнаружил, что мысли у меня, оказывается, самые злодейские. Да и не только мысли, а и сам я – настоящий, законченный злодей и преступник, причем, заметьте, не в первом поколении…

II

Эту историю я, пожалуй, начну с того, что представлюсь. Она этого требует: собственно, в имени моем и заключена ее завязка. Вернее, даже не в имени, а в фамилии. Зовут-то меня просто, даже как-то уж слишком обычно, повседневно – Иван Петрович, хотя для рассказчика историй (или повестей) это имя весьма подходит.

Но вот фамилия у меня французская.

Да уж такой казус, такой курьез: досталась она мне, самая что ни на есть французская, хотя и русскими буквами писанная. К ней бы в придачу и родословную с гербами, но, увы, родословной своей я похвастаться не могу, поскольку ее толком не знаю. А без толку кичиться своими предками мне, признаться, не по вкусу. Отец лишь рассказывал мне то, что и сам слышал вполуха (за родословную можно было когда-то и срок схлопотать): якобы один из моих предков, наполеоновский гренадер, буян и гуляка, причастен к пожару Москвы. А другой – взрывотехник из тогдашних спецов, исполнительный и аккуратный, – к разрушению Храма Христа Спасителя (долотом и молоточком выдалбливал гнезда для закладки динамита).

Но за эти сведения я не поручусь – вот и не буду даже называть моей фамилии.

Не буду еще и потому, что иной, может быть, и гордился, похвалялся бы такой фамилией, выставлял ее всячески напоказ, но так уж повелось, что мне она доставляла только одни неприятности. Поэтому какая уж там особая гордость, – скорее, я ее всегда даже стыдился и лишний раз старался не произносить.

Чуть что – молчок.

В детстве меня из-за моей фамилии дразнили, перевирали ее на разные лады и беспощадно коверкали. Из-за этого я, обиженный, с размазанными по щекам слезами, прибегал домой, бросался плашмя на кровать, накрывался подушкой, и плечи у меня вздрагивали от судорожной икоты, поскольку плакать я больше уже не мог. Сквозь звон в ушах мне слышались крики, визги, улюлюканье, чертики плясали перед глазами, все вертелось и кружилось, и я сам казался себе одним из тех, кто с высунутыми языками и обезьяньими ужимками глумились над моей фамилией.

Случалось мне и подраться, защищая от насмешек мою многострадальную фамилию, поскольку на ней вымещались все беды и несчастья нашей улицы. Вымещались, словно она была виновата в том, что кто-то проколол шину велосипеда, разодрал штаны о торчащий в заборе гвоздь, порезал палец стеклом или получил синяк под глазом.

Если у нас неподалеку случался пожар, паводок или ураганным ветром валило деревья, срывало с крыш кровельное железо, я уже с уверенностью мог ждать, что на следующее утро последует расплата. Меня окружат, будут с молчаливой ненавистью смотреть мне в лицо и монотонно, на одной ноте мычать сквозь зубы. Мычать, не позволяя вырваться из этого круга, пока я не взорвусь и не закричу истошным голосом: «Ну что я вам сделал?! Дураки, уроды, сволочи, гады! Что вы ко мне пристали?!»

Этот крик заставлял их расступиться, потому что обвинить меня в поджоге или ураганном ветре они не смели – это было бы просто нелепо. Но при этом мои обидчики смутно чувствовали за мной какую-то вину, словно без меня тут не обошлось, как и при нашествии Батыя или того же Наполеона. Я если и не явно, то тайно во всем замешан, и доказательство моей вины – французская фамилия. Поэтому круг снова смыкался, все набрасывались на меня, и начиналась драка. Я отчаянно отбрыкивался, обхватив руками голову, но, конечно же, из-за численного превосходства противника всегда оказывался униженным, посрамленным и побитым.

И, что самое поразительное, я чувствовал, что это справедливо, что так и должно быть, что нельзя позволить моей фамилии возобладать, возвыситься, восторжествовать над другими, будь я даже их сильнее и выносливее.

Словом, выросший в нашем городке, на нашей улице, где жила еще память не только о нашествии Наполеона, но и (благодаря постоянно включенному радио) о троцкистах, бухаринцах, вейсманистах-морганистах, беспаспортных космополитах и прочих отщепенцах, я не мог не быть патриотом. И мой патриотизм – при такой сомнительной фамилии – причудливым образом выражался в самом жалком и отчаянном самоуничижении, готовности быть худшим из всех и покорно мириться со своей участью.

Не говорю уже о том, что даже учителя, вызывая меня к доске, произносили мою французскую фамилию на двойку, с неправильным ударением – не в конце, а в середине или даже начале. Я же, отличник и первый ученик в классе, от стыда их никогда не поправлял…

Когда же я повзрослел, стал замечать, что моя фамилия вызывает в людях странное чувство конфуза, неудобства, неловкости из-за ее несоответствия моему облику. Будь у меня во внешности хоть что-то французское, подчеркнуто мужское, импозантное – мопассановские усы, пышные бакенбарды, изысканная горбинка носа, чувственные ноздри, сладострастно изогнутые губы, это примирило бы всех с моей фамилией. Но, увы, внешность моя ничем не примечательна. Самая заурядная, простецкая внешность, и о мопассановских усах я могу только мечтать.

Жалкие усики и те едва пробиваются…

Словом, при моей-то фамилии, единственной в своем роде, я с виду обычный Иван Петрович, каких на Руси великое множество. И это несоответствие так же отталкивает, как у Толстого приснившийся героине мужик, работающий с железом и говорящий по-французски.

III

Мать у меня библиотекарь. Я привык видеть ее среди книжных лабиринтов, маленькую, седенькую, похожую на белую мышь, в круглых очках (одно стеклышко залеплено полоской пластыря по трещине, чтобы не разломилось, и дужка обмотана ниткой) и лыжной шапочке с помпоном. Шапочку она носит постоянно, поскольку у нее мерзнет голова.

Отец, учитель словесности в здешней гимназии, чем-то на нее похож, такой же маленький, приземистый (словно бы одноэтажный), с седыми висками, но только без очков. Он рассказывает детям о Пушкине, Лермонтове, Тургеневе и почему-то Вересаеве, хотя этот классик второго ряда не включен в школьную программу.

Не включен, но чем-то понравился, угодил моему отцу, и тот всегда выкраивает для него время. Так сказать, извлекает из второго ряда, спасает от забвения. Точно так же иногда достаешь с полки книгу, запрятанную за ряды других книг, заставленную ими, но она вдруг зачем-то понадобилась или просто возникла вздорная прихоть подержать ее в руках.

И вот тянешься, тянешься, не можешь дотянуться и тогда снимаешь первые ряды, лишь бы заполучить свою драгоценность, перелистать и вернуть на место.

В нашем городке, где всего одна гимназия и одна библиотека, мать и отца уважают и ценят. На улице с ними раскланиваются, спрашивают, не надо ли чего (наколоть дров, починить крышу после ураганного ветра). Поэтому оба они считают, что занимаются чем-то очень важным, и от этого преисполнены гордости и чувства собственного достоинства. Не выйдут из дома просто так, а всегда приоденутся, начистятся, словно первые франты в нашем медвежьем углу. И мне велят поступать так же, хотя в душе сожалеют, даже скорбят о моем неразумном жизненном выборе.

Увы, я не унаследовал, не двинулся по стопам, и мой выбор оказался совсем иным, словно что-то мне помешало стать библиотекарем или учителем словесности.

Я еще мальчишкой заметил, что мать охотно рассказывает о своих читателях, знакома почти с каждым из них, получает от них скромные подарки к праздникам (духи «Красная Москва»), подчас бывает в гостях. Причем назидательно садится за стол лицом к накрытому вышитой салфеткой, украшенному вазой с цветами телевизору, а спиной к иконам. Их она считает признаком отсталости, дикости и суеверий. А как же иначе – служитель просвещения! Здешний библиотекарь!

Для отца же ученики иногда дороже собственных детей, меня и моей сестры, давно покинувшей наш город. Но при этом они оба, столь любящие своих читателей и учеников, не любят… книги. Совершенно не любят и почти не читают (разве что отец при подготовке к урокам), хотя это кажется странным, парадоксальным и даже нелепым. Напротив, они досадуют, что книги занимают много места – не только в библиотеке, но и дома, что нужно покупать для них новый шкаф, заказывать грузчиков и машину, и обещают друг другу наконец расстаться хотя бы с собраниями сочинений, полученными когда-то по подписке.

Подписка доставалась не всем. И они подписывались, поскольку это считалось почетным – престижным, – как знак благополучия, достатка и некой приобщенности к высшим ценностям. Но со временем престиж выветрился (выдохся, как «Красная Москва»), а многотомные собрания остались. Чужие и ненужные, они занимают столь ценное жизненное пространство, где и так повернуться негде (между столом и буфетом приходится бочком протискиваться).

1 2 3 4 5 ... 19 >>
На страницу:
1 из 19