– Да, целые колонии здесь в Калифорнии сменили свои особняки на избы, отказались от покупок и перешли на подсобное натуральное хозяйство: все производят и готовят сами.
– А как на это смотрят власти и полиция?
– Пока терпят.
– И не угрожают?
– Они лишь ставят условие, чтобы мы не ругали мормонов.
– А вы?
– Пока выкручиваемся.
– Но все-таки ругаете?
– Скорее мягко поругиваем и критикуем.
– А не хотите ли вы с помощью избы… завоевать Америку? – спросил я так, словно за всем высказанным Варфоломеем могло скрываться и что-то не высказанное, но неким образом различимое в его словах.
– Да зачем она нам, – ответил он, и различимое стало хотя и высказанным, но при этом совершенно затуманенным и неразличимым.
Мы пробыли у Варфоломея три дня, и он нам еще многое рассказал и во многом нас убедил. Вернулись мы домой тем же способом, каким пожаловали к нему в гости. Теперь мы могли быть спокойны. Избяной дух оказывал свое целебное воздействие. Америка была спасена.
Правда, это была уже не Америка…
XIII
В первый, еще по-летнему отдающий ландышевой прохладой понедельник сентября, когда я, верный своей причуде, оделся соответственно этому дню недели, мне посчастливилось встретить моего однокурсника и старого друга Женю Айдагулова. Вообще-то он был Джангиром, но все его звали Женей (восточное имя ему как-то не шло), а за глаза величали по присвоенному ему прозвищу – Айда Гулять.
Он родился в Москве, на Якиманке. Его предки служили под знаменами, покоряя Кавказ, и лежали в Москве на Ваганькове. И он считал себя русским, даже немного славянофильствовал, отстаивал патриотические идеи и убеждения. Вопреки этому у него было второе прозвище – Бай, поскольку в нем проглядывало и нечто восточное, властное, с хитрецой. Во всяком случае, держался он просто, но при этом надменно, с высокомерным холодком. И не допускал принятого у нас студенческого панибратства.
Вот его-то мне и посчастливилось встретить после долгих лет разлуки.
Говорю – посчастливилось, поскольку я считал Женю своим лучшим другом, хотя никогда ему в этом не признавался, – во-первых, от свойственной мне тогда возрастной застенчивости, а во-вторых, как-то не был уверен, что и я для него лучший друг. Помимо меня он, несмотря на свое высокомерие, дружил со многими, был даже несколько неразборчив в дружбе (может быть, напоказ). И мне с моими признаниями не хотелось переусердствовать и показаться навязчивым, тем более что я не раз был свидетелем того, как он досадливо (почти гадливо) морщился, когда другие пытались ему внушить, что он для них лучший, единственный.
Я обещал себе, что никогда не уподоблюсь этим другим и не позволю себе так унизиться, хотя и моя сдержанность меня отнюдь не возвышала. Я не чувствовал себя полноправным другом Жени, чей призыв: «Айда гулять!» – никогда не встречал бы отказа. Я мечтал о полной откровенности, и меня не удовлетворяло положение, когда каждый чего-то не договаривал до конца. О чем я не договаривал, мне было ясно, но что оставалось невыговоренным у него, я мог только догадываться, и это меня мучило и тревожило.
Наверное, поэтому мы и расстались, долгое время не виделись и даже не перезванивались. И вот неожиданная встреча в нотном магазине, куда я по привычке заглянул. Мне хотелось, как всегда, перемолвиться словечком со стариком Малером и перелистать нотные новинки, Женя же больше поглядывал на сантехнику, из чего я сделал вывод, что ему понадобился новый итальянский смеситель, фаянсовая небесно-голубая раковина, бачок для унитаза, достойный Версаля (иногда я позволяю себе немного сарказма), или нечто в этом роде.
Но, к моему удивлению, он направился прямехонько в сторону нотного прилавка.
Мы поздоровались, как и положено обнялись (распахнули друг другу объятья), воскликнули: «Сколько лет, сколько зим!» Ну, и прочее, полагающееся по этикету встречи бывших однокашников. После этого, цепко и пристально меня оглядев, он произнес:
– Изысканно старомоден! Благородно консервативен! А тебе идет!
– Донашиваю старое тряпье.
– По бедности или соображениям идейным? Бросаешь вызов новой буржуазии? Одобряю.
– Вызовы я чаще бросаю врачам. Когда не могу доковылять до поликлиники, вызываю их на дом.
– Шутник. – Он легко уступил мне преимущество в том, в чем и не думал со мной соперничать. – Помню, какие ты стишки сочинял… А, знаешь, меня тоже потянуло на старые одежды. Сам не знаю с чего, но потянуло. Даже странно: я ведь вообще-то тряпье не люблю. Но, наверное, тут есть некая предопределенность. – У него вырвался нервозный смешок, и он нехорошо улыбнулся. – Сегодня, представь себе, выбираю галстук у зеркала и думаю: «Дай-ка я повяжу самый старый, еще студенческих времен». Шальная такая мыслишка пробежала. И – повязал. Вот посмотри… ты оценишь. – Он расстегнул пиджак и показал мне галстук, чтобы я мог оценить.
Мне пришлось со значением кивнуть и произнести:
– С ним ты моложе на тридцать лет.
– Ну уж, ты брось. Нам ли с тобой молодиться. Я о другом. И мой галстук, и твои старые одежды – это неслучайно. Раз уж ты и я сегодня встретились и так совпали, мы должны это неким образом ознаменовать. Я предлагаю… – Он ждал, что первым предложу я и, конечно же, окажусь в проигрыше.
– Выпить за встречу?
– Нет, дорогой мой. Напиться – это было бы слишком мелко, банально, не по-рыцарски. А ведь мы рыцари, черт возьми. На всем нашем курсе лишь мы одни… Поэтому я предлагаю по такому случаю набраться храбрости и рискнуть – удариться в откровенность и друг другу признаться. Признаться в чем-то таком, в чем раньше мы никогда не признавались. Не показывали, прятали, скрывали, таили в себе. Лишь иногда каждый из нас позволял себе намекнуть – жестом, случайно оброненным словечком. И тотчас же – цоп! – словечко-то и взято назад. «Ты что-то сказал?» – «Нет, нет, ничего. Тебе послышалось». И нет никакого намека, никакого словечка. Ну что, согласен? Не побоишься?
– Пожалуй. Хотя лучше было бы напиться…
– Это почему же?
– В главном все равно не признаемся.
– Ну, это кто как… Каждый пусть ручается за себя. Я вот готов поклясться, что признаюсь. С такой-то петлей на шее, как сегодняшний галстук, – уж точно.
– Тогда и я.
– Что ж, признавайся…
– Я мечтал, чтобы ты был мне лучшим другом, – промямлил я виновато, стыдливо, с опаской.
Промямлил и почувствовал желание тотчас отказаться от своих слов.
– А я всегда был твоим тайным врагом, – произнес он с вызовом, означавшим, что он от этих слов никогда не откажется.
XIV
Старик Малер никогда не позволил бы себе прислушиваться к нашему разговору: он был иначе воспитан и вполне мог упрекнуть нас, что мы – против всяких правил – вводим его в соблазн. Иными словами, не считаясь с его присутствием, пускаемся в откровенности, тогда как лучше – да и намного деликатней с нашей стороны – было бы обойтись без свидетелей.
Из этого следует, что о содержании разговора он догадывался по нашим жестам, выражению лиц и отдельным долетавшим до него фразам. Они-то и убедили его, что нас лучше оставить вдвоем. Лучше – поскольку иначе пребывание старика Малера вблизи от нас чего доброго даст повод заподозрить его в том, что он все-таки прислушивается (подслушивает), хотя всячески делает вид, будто все пропускает мимо ушей.
Поэтому, дождавшись паузы в разговоре, он кашлянул, привлекая наше внимание, и сказал, что ненадолго отлучится – пообедать за столиком у знакомого грузина. Нас же попросил не покидать его закутка и присмотреть за нотами. Конечно, они никому не нужны, но мало ли что…
Мы, разумеется, с энтузиазмом пообещали – клятвенно заверили, что присмотрим. И старик Малер удалился, оставив нас вдвоем, после чего я тоже прокашлялся (дурной пример заразителен) и произнес с показным безразличием:
– Тайный враг, ты должен был мне вредить, как я понимаю…
Я смахнул с себя пылинку, словно она была единственным свидетельством того, что мне чем-то навредили.
– А я и вредил… Неужели ты был в таком восторге от нашей дружбы и настолько слеп, что не замечал? Из-за кого тебя лишили стипендии, не послали на практику, даже хотели отчислить?
– Неужели из-за тебя? – Задавая этот вопрос, я словно бы спрашивал, как мне смотреть на Женю, если он ответит утвердительно.