Оценить:
 Рейтинг: 0

Оскомина

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 24 >>
На страницу:
11 из 24
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда дед приносил к себе из гостиной еще одно кресло и ставил его напротив собственного, с высокой спинкой, умягченной стеганой обшивкой, и львиными мордами, врезанными в прихотливый узор подлокотников, я наперед уже знал, что он ждет Александра Андреевича Свечина и у них будет разговор при затененной лампе и опущенных шторах. К тому же под ватной куклой настаивался – прел – цейлонец, то бишь не те купленные по дешевке тетушками отбросы, о коих дед говорил, что с таким же успехом можно заваривать веник, если настричь его ножницами, а чай из китайского домика на бывшей Мясницкой (улице Кирова), любителем и придирчивым знатоком коего был Свечин.

Чай, конечно, тоже заваривался самим дедом (никому другому он эту священную миссию не доверял), и заваривался под разговор…

Не то чтобы разговор особо секретный (мне не возбранялось входить в кабинет и даже садиться деду на колени), но интимно-доверительный и поэтому требующий такой же располагающей, интимной обстановки.

Доверительность обуславливалась тем, что дед и Свечин были единомышленниками, а интимность сдвинутых кресел – их любовью друг к другу и особым чувством почти родственной близости, которое распространялось и на мою особу, поскольку Александр Андреевич часто брал меня с коленей деда и пересаживал на собственные колени, говоря при этом: «А ну-ка, посиди теперь у меня, внучок».

А перед тем, как пересадить, тормошил, подбрасывал в воздухе и ловил своими маленькими, цепкими руками – цепкими, как когти, коими распластавший крылья ястреб схватывает свою добычу.

Это сравнение я употребляю не ради красивости: в Свечине и впрямь было что-то от рыхлого и грузного ястреба. Хотя и его дальнейшая судьба имела в своем облике что-то ястребиное. Во всяком случае, коготки ее были такими же острыми – такими, что если она ими схватит, то их уже не разжать…

Впрочем, сравнение сравнением, но Свечин меня любил. Для него я тоже был внуком…

Себе не уступал

Из их разговоров я мало что понимал: для меня это были непролазные дебри. Но я не томился и не скучал на их коленях. Я не болтал ногами, не пытался слезть, а потом снова забраться из опасения, что вторично могут и не пустить, а отправят меня к своим игрушкам, что для ребенка, допущенного в общество взрослых, есть самое унизительное.

Не скучал, поскольку меня, помимо всего прочего, занимало то, как в произнесении ими всяких мудреных и непонятных слов участвовали их губы (особенно вздернутая верхняя и опущенная нижняя губа деда), мелькавший меж ними язык, собиравшиеся извилистые морщины на лбу и даже одинаковые вертикальные полоски усов под носом.

Усы тоже участвовали, топорщились или сглаживались, еще более суживались или слегка расширялись, тем самым обозначая свое отношение к мудреному, непонятному, а заодно и понятному – понятному настолько, что и я, к своему удивлению, что-то начинал понимать и о чем-то догадываться, хотя объяснить свою догадку никогда бы не смог.

Губы, язык, морщины и все лицо тоже участвовало – лицо, принимавшее в зависимости от слов то или иное выражение – удивленное, насмешливое, язвительное, и даже надменное (у Свечина).

Смысла слов я, повторяю, до конца не различал, но улавливал, что Свечин особенно охотно употреблял некоторые нравившиеся ему выражения. Дед же указывал ему, что они заимствованы из немецкого языка и несколько экстравагантно звучат по-русски. Свечин с этим соглашался, хотя не только от них не отказывался, но даже использовал их применительно к великому Клаузевицу, как он называл кого-то из особенно важных и дорогих для него персон.

Например, он не раз утверждал при мне, что этот самый Клаузевиц прочил в «отцы своего разума» какого-то неведомого мне Шарнхорста. Дед это принимал с восторгом и, в свою очередь, считал таким же «отцом» для себя самого Свечина.

Его книги, и особенно «Стратегию», дед держал в открытом доступе шкафа – самом ближнем ряду и без конца перечитывал, выискивая самые лакомые, завораживающие и красочные места, как развращенный подросток выискивает описания любовных сцен у Золя и Мопассана. Дед добавлял при этом, что в его книгах, и особенно в «Стратегии», находит удовлетворение всем своим умственным запросам, не только связанным с теорией войны, но также тяготеющим к философии, политике, морали и даже свободным искусствам.

Свечин знал толк и в них, хотя никогда этого не выпячивал.

– Мы люди военные – серое сукно. Нам Бетховены и Рафаэли не родня и даже не товарищи, – говорил он, бухтя себе под нос, явно прибедняясь и внушая, что не будет особо возражать, если его опровергнут.

И конечно же, тотчас находились те, кто спешил его подобострастно опровергнуть:

– Ну уж вы-то, Александр Андреевич… Вы у нас известный бетховенианец.

Но тут уж Свечин стоял на своем:

– Какой там бетховенианец!.. Я за картами и схемами уж и забыл не только Мессу ре мажор, но и простенькую «Элизу».

– «Элизу» забыли – кто же вам поверит!

– Верьте, верьте. Кто-нибудь напоет, а я и не вспомню, какая там «Элиза»…

– Зато Мессу ре мажор наверняка вспомните.

– Ну бог с вами… уговорили. Торжественную мессу ре мажор вспомню, – соглашался Свечин, уступая лишь под тем условием, что эта уступка другим, но никак не самому себе.

Себе он никогда не уступал.

Творцы всемирности

Словом, Свечин свободно взывал и к Бетховену, и к Рафаэлю, и к Гегелю, и к Канту, и к прочей идеалистической сволочи, как он с нескрываемым удовольствием выговаривал (выговаривал, словно вытанцовывал), подмигивая в знак того, что по нынешним временам ему есть кому угодить этим словцом из уличного лексикона.

Свечин пригоршнями разбрасывал цитаты, причем столь же яркие, бьющие наповал, сколь и короткие. Длинных цитат себе не позволял, и не только потому, что считал это дурным тоном, но и потому, что цитировал всегда лишь наизусть и на языке оригинала, а это требовало известных мнемонических уловок и ухищрений. Во всяком случае, не позволяло увлекаться длиннотами.

Тем более что в немецком языке Свечин выискивал устрашающие слова, по длине превосходившие целые фразы на русском. Он пугал ими тетушек, а те ужасались и хватались за голову: «А мы-то думали, что самые длинные слова у Гомера».

Кроме того, он говаривал с язвительным расшаркиванием и всяческими реверансами, в которых было нечто и от гордыни, и от самоуничижения:

– Не желаю, простите, за чужие труды гонорар получать. Вот-с.

– Ну почему же чужие? Цитаты – полноправная составляющая авторского текста, – резонно возражали ему.

– Дудки! Меня на этом не возьмешь. Не так воспитан.

– И авторское право вам не указ?

– А вот и не указ. Поэтому уступаю сию сомнительную привилегию другим, менее разборчивым по этой части и не обремененным излишними дарованиями. Бха-бха… – многозначительно покашливал он в кулак.

– То-то другие-то будут рады вас процитировать и за вас же гонорар получить.

– Меня цитировать будут через сто лет, если вообще вспомнят, а не выкинут на свалку.

– Подождите… Вам еще памятник воздвигнут.

– Памятник? В арестантской робе и за колючей проволокой – вот мне памятник.

Весь его облик генерала старой школы и закваски, широко образованного умницы, язвительного критика всякой бездарности, беспощадного насмешника над всякой глупостью и некомпетентностью – этот облик кого-то раздражал, и прежде всего Тухачевского, с 1935 года маршала, самого молодого, ревнивого и всевластного.

Но при этом облик Свечина многих пленял и многим импонировал.

Импонировал даже тем, кто с ним не соглашался, причислял себя к его непримиримым оппонентам и зарабатывал на том, что, по словам деда, лаял на слона – отваживался бороться с таким идейным противником.

Позднее, когда мне довелось самому прочесть хранившиеся в нашей библиотеке книги генерала Свечина, я понял, что скрывалось за этим откровением деда.

В философских построениях Свечина его в первую голову, конечно, интересовали не Гегель и Кант. Метил он в Маркса и Ленина: Маркса как создателя нового учения и Ленина, пересадившего это учение на русскую почву, хотя эта почва по причудливой закономерности истории оказалась рассадницей идей мировой революции и освободительного похода против власти капитала.

Конечно, хотелось бы что-то к этому добавить, может быть, не столь всемирное, но что? Сделать так, чтоб на Руси было жить хорошо? Нет, хорошо – это не по-нашему, это опять же капитал, барыш, частная собственность, а нам подавай общину, но только не ту, прежнюю, а эту, нынешнюю.

Иными словами, подавай советскую власть и социализм, и мы снова упремся в освободительный поход и мировую революцию, иначе Пушкин не назвал бы Достоевского творцом всемирности. Впрочем, не Пушкин Достоевского, а Достоевский – Пушкина, хотя тут особой разницы нет, поскольку все ее творили, эту русскую всемирность.

Кто раньше, кто позже, но решительно все, поэтому со всех и спрос и от всех же ответ.

Во всяком случае, так считал дед. В конечном итоге и его собственная философия свелась к признанию или непризнанию всемирности или, скажем иначе, советской власти. Признание это он, по существу, приравнял к категорическому императиву, и вот тут-то Свечин стал для него прочной опорой и надежным ориентиром.

Я бы даже позволил себе сказать: путеводной звездой, но меня останавливает, что дед не выносил подобных звезд – всех, кроме одной вифлеемской и пяти кремлевских, и к тому же терпеть не мог, если я пытался говорить красиво.
<< 1 ... 7 8 9 10 11 12 13 14 15 ... 24 >>
На страницу:
11 из 24