…Она столько перестрадала в дни поисков детей, что теперь ей казалось, что она ничего уже не ощущает, кроме боли, и никогда уже ничего радостного не почувствует. С тупой сосредоточенностью она постоянно прислушивалась к тоске в своем сердце. И опять совсем невмочь становилось ночью, когда изводила бессонница, когда, пребывая в пограничном состоянии между сном и бодрствованием, не могла отбиться от круговорота мыслей, чего прежде с ней никогда не случалось… «Боже мой, опять ночь! Опять придется обороняться от собственных, отягощенных виной нелепых фантазий и ощущать совершенно шизофреническое состояние расщепления сознания…»
Она старалась загнать мысли в далекое прошлое, чтобы укрыться там, в воспоминаниях детства, подсознательно стараясь отвлечься от того, что мучило здесь и сейчас. Не помогало. Боль все равно просачивалась сквозь далекие воспоминания, и она вновь и вновь мыслями возвращалась туда, где осталось ее сердце, – к сыну. Депрессия захватывала ее целиком. Она пыталась сосредоточиться, на чем-то другом, но не успевала собраться с мыслями, как она набрасывалась, заглушая всё и вся. «Находясь под постоянным давлением горя, трудно остаться жизнелюбом, – оправдывала она себя. – Хорошо, когда можешь свои страдания пережечь во сне, а утром обновленной идти навстречу новым заботам… Не тот случай… если по ночам проваливаешься в тоску, а выплыть не можешь. Поневоле волком взвоешь…» Никто не догадывался, до какой степени опостылела ей жизнь.
Хотела с помощью таблеток изменить свое состояние и в конце концов выбраться из омута, в который погружалась все глубже и глубже. Не получилось, все равно оставалась не в ладах с собой. До утра просиживала на диване, то временами проваливаясь в тревожный сон, то тяжело пробуждаясь. И тогда, рассыпав по плечам поседевшие волосы и застыв в позе поникшей плакучей ивы, глядела в слепые глаза окон, словно желая убедиться в своей правоте: все вокруг плохо, весь мир насквозь пропитан страданиями, как и ее черные пустые дни.
И зима со своими резкими ветрами и метелями навевала на нее прежде не испытываемую гибельную тревогу. И она с горестным отчаянием как молитву повторяла откуда-то из глубины памяти всплывшие тоскливые строки знакомой поэтессы Аллы Линевой: «Как скоро тает зимний день, как долго зимний вечер длится». «Ей белый иней выстудил глаза». Боль, как болезнь, засела, вгрызлась в мозг, не позволяя распоряжаться собой, своей судьбой. Она раздавила ее и заставляла принимать только жестокие истины, не уходить от них, не избегать. «Кто я теперь? Несчастная одинокая женщина со всем набором сопутствующих проблем?» – кривила она рот в горькой усмешке. И ей хотелось хоть на миг ослабить терзавшую ее муку.
Друзья говорили: «Будь реалистична, взгляни правде в глаза. Если не можешь преодолеть несчастье, смирись с ним как с неизбежной данностью. Направь все усилия себе во благо. Сбереги себя для будущих полезных дел. Долго ли ты так продержишься?» Но она не относила себя к числу людей, способных быть беспричинно счастливыми. А повода к радости не находила… Легко сказать, да как это сделать… А дятел в голове долбил: «С мыслью о счастье придется расстаться. Худшее уже случилось. Разве бывает что-нибудь страшнее? Да пропади она пропадом, такая жизнь! Не нужна она мне». Работа. Очнуться от рабочей мороки затем, чтобы снова мучиться страхом?.. Не хочу… Разве придет конец этой свинцовой усталости? Разве можно еще что-то предпринять, чтобы избавиться от измучивших меня видений? Нет, мне никогда не вырваться из страшного гипноза гор, никогда не остановить этих жутких выхлопов подсознания… Снова это странное беспокойство шевелится во мне. Я должна подавить, загасить зарождающуюся во мне тревогу, не допустить ее до сознания… Но я опять под ее безжалостным нажимом. Я, прикованная к ТОМУ месту. Стою, не в силах оторвать взгляда от пылающей зари со все возрастающим беспокойством и с тоскливым ощущением неизбежно страшного финала. Я опять на вершине Той горы…»
Почему в то утро незадолго до гибели детей ее несколько раз охватывала тревога и ощущение беззащитности? Ведь ничего не предвещало подобного исхода. Хрупкая прелесть рассвета казалась ей невыразимо трогательной. Грубоватое благодушие руководителя успокаивало. Тогда она и подумать не могла – да и как можно было представить такое? – что всего через несколько часов… Всё самое страшное было еще таким далеким… и невозможным… Одному Богу ве?домо, откуда появилось тело этого гигантского чудовища. Окутанное клубящейся снежной пылью, оно неслось, пожирая, уничтожая на своем пути все живое и неживое. А сначала, в первые секунды, издали этот струящийся серебристыми складками снежный поток казался таким безобидным и красивым, и только гул, сопровождавший эту смертельно опасную искрящуюся массу, вернул ее к реальности. Поток катился, разделяясь на ветвящиеся ручьи, но там, где находились дети, он был самый мощный. Вот он, достигнув последней преграды, играючи перемахнул ее и ринулся на ту скалу… Теперь она видит, как сын делает какие-то отчаянные движения, пытаясь спасти свою напарницу.
В течение нескольких секунд мир вращается в ее глазах совершенно бесконтрольно. Казалось, воздух, собравшийся внутри нее, разрывает ей грудь. И вот опять ее взгляд до последней секунды следит за сыном, сопровождая каждое его движение. Ее сердце сжимается в судорогах мучительного, невыносимо тяжкого ожидания чуда. Страстно и безнадежно молча молит она Всевышнего вмиг растрескавшимися от нервного напряжения губами… Откуда-то, будто из-под земли, внезапно возникает перед ним этот страшный, оголившийся кусок остроконечной скалы. И сын с размаху налетает на него, увлекаемый лавиной снега и камнепадом, способным запросто сравнять с землей любое, даже самое прочное строение. Лавина смыкается над ним… И лучший день его жизни в один миг становится последним…
Вопли ужаса повисли в стылом воздухе бессмысленной едкой взвесью. Сердце ухнуло вниз. Она ощутила это столь явственно, что замерла… и упала. Она не слышит свой вопль, обращенный в пустоту гор. Ее безжизненные глаза уже не ищут, на чем остановиться… Время для нее остановилось…
А если бы не было голой скалы, камнепада? Тогда у него было бы пятнадцать минут – стандартное время выживания под лавиной… Сначала снежный поток несет тебя, как река, весь склон трясется, гудит. Но стоит лавине остановиться – ты будто замурован в бетоне. Клаустрофобия, углекислый газ скапливается, страшно трещит голова, пульс учащается. Это как дышать в полиэтиленовом мешке. Дикий страх, дезориентация. Но есть надежда, что успеют откопать, пока сердце еще работает, пока врач не констатировал смерть мозга. А что если все пойдет не так? Если, если…
Страдания часто выпадают не на долю мерзавцев. Может, не надо преувеличивать значение Бога и его влияние?.. Одни понимают и принимают его зов, другие – нет. В горе человек иногда доходит до его отрицания. Бабушка, умирая от рака, с обидой кричала в небо: «За что?» Но ее тянуло к Богу. А может быть, сомнения, едва не унесшие ее от привычной истины, крылись в другом?.. То был страх физического угасания…
Мгновение гибели сына – самое жуткое за всю ее сознательную жизнь. Именно в эту секунду она не выдержала, сломалась, потому что не было у нее ощущения конца. Не надрывали сердце дурные предчувствия; они были, только коснулись, но не задержались в ее сильном, уверенном сердце… и вот именно поэтому она пережила эту самую страшную минуту своей жизни… Осознай, пойми она это… Беды могло и не быть. Слепая случайность… прихоть злой судьбы – и все прахом… «Лучше бы не знать достоверной причины гибели сына, лучше бы не видеть, лучше бы сама… Боже мой, как больно вдыхать постылую жизнь, как горько понимать ее ненужность!..»
Вот она опять мысленно озирает картину разрушения, и к горлу подкатывает удушающий комок. Смерть всегда напоминает, насколько человек уязвим, непостижимой тяжестью боли и растерянности ложась на сердца и плечи тех, кто любил, кто любит вечно… И она будет думать о сыне, пока ее память не соскользнет в сумеречный покой собственного забвения, словно провалится во тьму…. Говорят: «Воды утекают – берега остаются, мы уходим – дети остаются». А у нее? Кому нужны годы, отмеченные печатью одиночества, бесконечным однообразием дней, полных беспокойного ожидания невесть чего и тревожно-лихорадочных ночей? «Я многого была лишена в жизни, так ради чего мне ниспосланы эти жуткие страдания? Я их не заслужила. Они лишены всякого смысла. Чему они научат меня? Терпению и смирению? Их у меня было предостаточно».
…Иногда до ее сознания доходили отголоски той прежней жизни, память уносила ее в прошлое, всплывали то счастливые, то грустно-радостные моменты. Как-то вспомнилась грубоватая, но милая шутка сына, когда вечером он, видя, как она увлечена сюжетом из программы «В мире животных», весело сказал: «Мама, опять порнуху смотришь?» Тогда она рассмеялась, поняв, как быстро мужает ее мальчик. А теперь вот сердце зашлось… Что-то озорное всегда было в нем, таком милом, искреннем, ласковом, талантливом. Сынок с раннего детства просто фонтанировал забавными умозаключениями, веселыми придумками, специфическим, ни на что не похожим добрым, мягким юмором. Одним словом, жестом или взглядом он умел объяснить, показать ситуацию, высветить или закрыть проблему. Ей теперь так не хватало его искристого, радостного смеха, сердце не размягчалось без его теплых успокаивающих слов…
Опять мысли рвутся, как паутина под пальцами… Почему-то именно мелочи оказывались теперь самыми значительными, самыми важными и необходимыми на свете: его улыбка, радостный смех, его маленькие детские секреты, рассказанные ей с необыкновенным доверием. А теперь она лишена их… Трудно противиться тоске, понимая, что ничего хорошего уже не будет.
…Говорил: «Выходи замуж, если попадется хороший человек». Не встретился такой, с которым ей хотелось бы прожить всю жизнь, но не переживала, не считала себя обделенной… Помнится, один раз чуть не поддалась на уловку. Через сына мужчина стал ее добиваться. Подумала, может, и правда придется по сердцу? С цветами пришел на свидание в парк, стихи читал в день их знакомства. Но что-то в нем настораживало ее. Оказался квелым, бесхребетным, никчемным. Через неделю явился к ней на квартиру. Облагодетельствовал! Нарисовался пьяненький, с выражением слезной собачьей преданности в глазах, с избытком мужского фольклора, нимало не заботясь, приятно ли ей его состояние. Глянула на него в приоткрытую дверь – с души воротит. Перед сыном стыдно стало. Удержалась от совета, как гостю интересней распорядиться собой вне их дома – пьяного лучше не трогать, – и молча на дверь лифта указала. Ее нервы не были предназначены для экзальтации.
Так оскорбился. Не оценила, видишь ли, его героического позыва растить чужого ребенка! А потом перед дружками утверждал, что считает за лучшее нигде долго не задерживаться. И сказал это в ее присутствии. Подгадал, когда она проходила мимо его компании. Какая низость! Правда заключалась в том, что он даже порога ее дома не переступал. Как оказалось, совсем лишен был душевной опрятности. Злокозненный какой-то мужичок попался да еще вздумал диктовать свою волю. Конечно, не осталась у него в долгу, жестко отхлестала словами, зло унизила, но при этом не испытала победного ликования. Тошно было. Ой как тошно. Осталось глухое взаимное неприятие. И самое обидное, сам-то ничего путного из себя не представлял, а еще на что-то претендовал. Думал, разоренное сердце готово всеми силами привязаться к тому, кто выкажет ему немного сострадания и элементарного внимания?.. Ох уж эта вечная жажда счастья – безрассудная мечта юности!
Всех людей судьба оделяет разными долями счастья. Некоторым достается жизнь, богатая бедами. Никто не готовит нас к возможной печальной действительности, все о счастье твердят, поэтому-то и нет у нас иммунитета к страданиям. И ломают, и корежат они нас, романтичных, восторженных, наивных… Путь целомудрия, ограничения, отречения, отказа и отрицания, который она сама добровольно избрала, потому что ее любимый из-за ее строгих принципов не мог стать ей мужем, – единственно правильный, и незачем было устраивать этот внутренний разлад…
Раньше она четко сознавала, что только в себе самой сможет найти душевную опору, и не теряла самообладания даже, казалось бы, в самую отчаянную пору схватки за жизнь и здоровье маленького сына. Она привыкла жить ради него. А теперь, когда беда выхолостила ее, когда, не помня себя от горя, она отрешилась от мира, от общения, с нею остались только обнаженные нервы и тоска-удавка. Конца ее мучениям не было видно, и она утвердилась в мысли, что цвет ее жизни – черный, цвет горя и неудач; что суждено ему быть вечным спутником ее страданий. И цена ее жизни – три копейки в базарный день.
В своих переживаниях она дошла до края. Куда делась та всепонимающая, всезнающая женщина, готовая любому прийти на помощь? Теперь даже для себя она не могла найти способ выйти из бесконечно тяжкой депрессии, избавиться от постоянно преследующей ее вины. «Ничего не осталось в моей жизни, кроме запредельного безумного кошмара. Даже когда стараюсь погрузиться в размышления о работе, мне не позволяет сосредоточиться мучительная мысль о сыне. Как же все далеко у меня зашло, как абстрагировалась моя жизнь, если я разучилась различать порожденную страхом фантасмагорию от действительности? Я не ведаю, когда брежу, а когда пребываю в подчинении у сознания. Глядишь, и говорить начну вслух и бесконтрольно, – горько поморщилась она. – Тогда от меня можно будет ожидать любых сюрпризов… Так ведь и рехнуться недолго. Всего лишь один шаг отделяет нормального человека от помешанного, с перекрученными мозгами…
Это уже перебор. Никакой логики, сплошные эмоции. Я во власти наваждения? Это на меня не похоже. Что делать? Как пустить ход мыслей в другом направлении? Надо думать о хорошем, о новых планах. Но ведь это все равно будет без него, без Антоши. И все хорошее сразу потускнеет или вызовет еще более острую боль… Без нормального сна мне не выбраться из трясины депрессии. И здесь у меня шансов ноль». На ее лицо вернулось досадливое выражение, потом оно сделалось безразличным…
От обиды на судьбу первое время она избегала видеть счастливые лица матерей. Рука не тянулась ни к одной из книг. В них выдумки, а вокруг реальная жизнь. Схлопывались гланды, вовремя не включались сердечные клапаны, в обмороки падала. Напряжение все нарастало, горе нескончаемо изматывало. Подруга-врач констатировала нервное истощение. Потом, в частной беседе, сказала: «Разбитое горем сердце ни один врач не вылечит. Жизнь так устроена, что мы умеем забывать о том, что существует смерть. Мы многое забываем. Терпи. Знаешь, легче живется тем, кто запросто вываливает свои несчастья на головы друзей. Беды ослабляются, даже несколько обесцениваются. А ты молчишь, копишь страдания. Время лечит…»
А оно не лечило. Наоборот, возникало все более глубокое понимание своего горя. Неясно-тревожные мысли появлялись, уходили, опять возвращались… Становилось немного легче, только когда ею овладевало безучастное, сонливое безразличие… «Ничто не вернет мир моей душе. Я не могу не роптать на свою горькую судьбу», – думала она печально.
И вдруг, поручив четверых детей и огромное хозяйство заботам свекрови, сердцем угадав Ленину боль, на весь отпуск примчалась из Казахстана любимая подружка юности Люсенька, чтобы вырвать ее из опасного одиночества. Руку помощи протянула ей та самая милая добрая тихая девочка с небесно-голубыми глазами и косой, беленькой мальчишеской челкой над чистым выпуклым лбом, с которой она в студенческие годы иногда позволяла себе говорить открыто о самом сокровенном. И это была уже не иллюзия дружбы. Камнем на Люсино сердце легла беда подруги. Своя, годами выстраданная боль погнала ее за тысячи километров от дома. Как же иначе, ведь горе может сломать любого, даже самого сильного человека, если он остается со своей бедой один на один. Люся умела быть верной подругой тем, кто относился к ней искренно и серьезно. Она лучше других понимала: недопустимо, чтобы в такое сложное время человек был предоставлен самому себе, оставался наедине со своими мыслями и был озабочен своими размышлениями настолько, что все вокруг переставало существовать.
Но даже она, зная тонкую натуру Лены, не ожидала увидеть всегда уверенную, энергичную, независимую подругу до такой степени истерзанной, подавленной, совершенно сломленной, находящейся в состоянии какой-то обреченной умственной апатии, во всяком случае, если судить внешне. Боль и беспросветность как в зеркале отражались на лице Лены. Погруженность в себя, в свои беды не помешала Людмиле заметить в подруге ее нынешнюю потерянность, горестный обвал души. Она была потрясена, увидев Ленин тронутый смертельной усталостью взгляд, полный бесконечного ужаса и горя. И в ее голосе не было ничего, кроме усталости. Перемена была столь разительной, что Люся горестно подумала: «Она страдает от переизбытка тяжелых дум. У нее не хватает сил даже на то, чтобы просто осмыслить происходящее с ней».
Бледная, измученная бедой, Лена встретила ее странной, жалкой, покорной улыбкой, пропаханными бедой морщинками лица, потухшими глазами, от взгляда которых у Люси больно сжалось сердце. Лена только изумленно-горько воскликнула навстречу ей: «Люсенька! Какими судьбами?», и черты лица ее резко изменились, как если бы она внезапно осознала, что совершила страшную, непоправимую ошибку. Лицо закаменело, болью сдвинулись брови, образовав на переносице глубокую расселину. Она скорее удивилась, чем обрадовалась приезду подруги, но поняла, что заставило ее принять в ней участие… Оказывается, даже с ее жизненным опытом она не подозревала, насколько сильна Люсина дружба и преданность.
Подавленная впечатлением от состояния подруги, Люся не смогла сразу заставить себя говорить одобряющие слова. Неизвестность всегда представлялась ей значительнее и опаснее, чем она на самом деле являлась. Но то, что она увидела, шокировало ее, и она не знала, как подступиться, чтобы вырвать Лену из пространства скорби. Она понимала: это не та боль, не та скорбь, что изливается в жалобах. Она понимала, что тоска бывает много пронзительней слез… Темная тайна пораженной, покореженной болью психики Лены пугала ее, поэтому сначала она даже не делала попыток рассеять ее устойчивое уныние и апатию. Их первым разговором было насыщенное молчание в объятьях друг друга.
Любая душевная болезнь – свидетельство личных, этических или моральных потерь. Чужая боль, чужая душа – секрет за семью замками. «Вот, оказывается, что могут сделать с человеком горе и одиночество! Оно и понятно: одинокий человек перед несчастьем беззащитен… Какой непроглядный колодец боли! Полная утрата положительных эмоций. В черной глубинной тоске, несомненно, есть что-то страшно зловещее. И кто это сказал, что в несчастье человек раскрывается глубже всего? Утешающее заявление… Бывают минуты, когда и сильный человек не может стать выше переживаемого момента, – думала она с некоторой растерянностью. – Мне было легче. Я плакала, утопала в половодье слез. Сухой плач души – самый тяжелый».
Лена была так погружена в себя, что Люся не сразу решалась нарушить ее сосредоточенности. К тому же она считала, что неуместно лишний раз выражать подруге сочувствие, способное всколыхнуть разбитое сердце, всякий раз будто заново переживающее свою беду, свое безмерное горе, что не стоит бередить незаживающую рану. Первое время она просто старалась ни на минуту не оставлять Лену после работы одну, говорила ей простые, четкие, конкретные слова и деятельно пыталась вовлечь подругу в полноценное общение, чтобы вернуть ей остроту ощущения жизни. Но страстное напряженное желание понять подругу, чтобы поскорее разогнать этот невыносимо страшный мрак ее души, заставлял, подталкивал ее действовать более энергично. И она принялась ежедневно внушать Лене:
– Если нет слез, значит, сердце ожесточилось. Надо что-то делать с болью, которая не дает тебе дышать. Растормозись. Говори, говори! Твое сердце стыло от беды, твоя невысказанность гнетет тебя. Не подавляй эмоций. Вдоволь намолчалась без меня. Доверься мне. Я же не понаслышке знакома с существованием крайних трагических обстоятельств. Отрешись от своих горестей. Нельзя жить самоистязанием. Я встану между тобой и твоей бедой. Рано тебе уподобляться расстрелянной птице. Не впадай в мрачность, не хорони себя, жизнь окончательно не потеряна. В тебе притупилось самое истинное, самое сокровенное. Разве неизбежное не свершается, если мы придавлены страданием? В жизни не может быть остановок. Ты закрепляешь в себе чувство вины, а вина не очищает, она губит.
Лена отвечала на ее слова жестом, выражавшим одновременно понимание и бессилие.
– Выслушай меня и поверь: я смогу взглянуть на твои проблемы с другой стороны и уже этим помочь тебе. Пойми, каждый человек хоть раз в жизни сталкивается с жестокой действительностью, окунается в океан человеческих бед, а твоя жизнь – история запредельных страданий, находящихся за гранью человеческих возможностей. Но не предавайся отчаянию, постарайся перешагнуть критическую линию своей боли. К чему тебе это самоуничтожение? Примири себя с жизнью. Воскреси себя. Прими происшедшее как горькое осознание неизбежной данности. Понимаю, закон целесообразности, заставляющий все живое менять свои формы, здесь не работает… Чтобы не душила вина, прости сама себя, и сразу повернешься спиной к своей боли. Копание в прошлом не приносит пользы. Мысли о смерти недостойны тебя. Кому и что ты докажешь этим?
Не спеши с выводами, подумай, что может послужить тебе исцелением или хотя бы прибежищем. Ты была хорошей матерью, и уже в том твое оправдание (И зачем только она произнесла эти слова!), – с непоколебимой уверенностью в собственной правоте говорила Люся. – Тебе не идет жалкая, тупая обреченность. Она мешает тебе вернуть душевное равновесие. Мобилизуй себя. Непомерно раздутая склонность к самоанализу – это именно то, от чего ты не можешь освободиться – мучает и раздражает тебя, как заноза.
Угнетенное состояние позволило бедам выдвинуться в твоей душе на первый план, причиняя тебе жгучую боль, и создало в тебе ощущение того, что ты не справишься с собой. Твоей душе, надорванной страшным застоем, требуется движение, – ласково и осторожно рекомендовала Люся. – Тебе бы сейчас на юг, к морю. Я не одинока в своем желании? (Боже мой! Что за глупая мысль! Неизвестно еще чем обернется мое тупое вмешательство в ее судьбу. Из-за неуверенности в пользе своих действий я слышу в себе путаное многоголосье?) Даже самые сильные страдания со временем блекнут и утрачивают остроту. (Что я говорю? Эту боль не излечивают десятилетия… вся жизнь.)
И Люся, исполненная беспомощной солидарности и любви, сознающая свои ограниченные возможности, останавливала сама себя. Поставленная задача оказалась много трудней, чем она ожидала, поэтому ей хотелось добиться хотя бы временного душевного спокойствия, вызванного пусть даже притупленностью чувств. Но в Лене поднималась тихая волна недовольства подругой. Ни облегчения, ни освобождения от мыслей, на которое Люся надеялась, не было и в помине. Изнуренная горем, усталостью, постоянными недосыпами, Лена не воспринимала слова подруги.
Люся рассуждала с быстротой, в некоторых случаях совершенно неуместной, и тем раздражала Лену. Она, зачастую не считаясь с ее доводами, говорила и говорила, словно боялась остановиться и услышать вопросы, на которые не сможет найти ответа. А Лене казалось, что подруга понимает, но не хочет принимать в расчет то, какие сомнения ослабляют ее дух, и с видом лицемерного святоши долдонит свое. Она слушала Люсю и молча качала головой. И эти покачивания были несколько двусмысленны и могли быть интерпретированы как знак одобрения или служить выражением самых различных и весьма тонких нюансов ее разбродных чувств и мыслей.
– И чего только ты не придумаешь, – вяло всплеснула руками Лена, как бы отодвигая подругу вместе с ее никчемными словами.
Ей почему-то пришло в голову украинское слово «байдюже», которое ее бабушка применяла, как ей тогда казалось, и к месту, и не к месту. Она не понимала его универсальности и только поражалась степени охвата им всевозможных жизненных ситуаций. Это короткое, емкое слово в устах бабушки и утверждало, и сожалело, и возмущалось. «Вот так и Людмила… » – думала она безразлично.
И снова приходила ночь. И снова возвращались муки. Она одиноко лежала с болью в сердце и терзалась тяжелыми думами, завидуя крепкому сну подруги. Опять жуткие мысли, полусны, кошмары, трепещущие нервы, покинутость, смертельная тоска… «Было не?что: я и он, а теперь… ничто?. Была чуткая, пульсирующая материнская усталость, а теперь она – свинцовая, давящая, не приводящая ко сну, не спасающая… Нет желания освободиться от нее… это конец».
– …Не вырисовываются у меня в голове контуры твоего будущего. Судьба проверяет, человек ты или нет. Прошлое изменить нельзя, а будущее – можно. Нельзя, чтобы боль побеждала жизнь. Понимаю: она – преграда твоим мыслям… Ты никогда уже не будешь прежней, и все же попробуй вернуть себе утраченное равновесие, похорони печальное прошлое, не сбрасывай себя со счетов, начни жить заново, выплыви из забытья, из небытия тяжелой задумчивости, пока не загрызла тебя смертная тоска. Депрессия чаще всего кроется в нас самих. Ты от себя устала, от своей рефлексии. Чувствуя невероятно глубокую усталость от жизни, мы сами погружаем себя в бесконечную пустоту одиночества; отгораживаясь от мира, делаем себя самым ненавистным себе существом. Разве ты не чувствуешь потребности в утешении?.. В голове Людмилы мелькнуло: «Слишком гордого человека невозможно пожалеть даже в его горестях. Надо искать другой подход».
– Тебе снова надо почувствовать в себе надежный стержень, чтобы жить, а не влачить жалкое существование. Заново научись жадно выплавлять из скудной жизни крупицы радости. Ты же всегда умела! Я знаю, о чем говорю. Я уже прошла через это… Попробуй играть на мандолине или петь сначала пусть даже самое грустное, чтобы заглушить трагичные мысли, загасить тоску. Когда поёшь, не думаешь ни о чем. Мне помогало, если потихоньку «скулила» народные песни.
Но слова отскакивали от заледеневшей души Елены. Сердце с неистовой болью восставало против любого непрошеного проникновения. «Чем всколыхнуть аппетит к жизни, если основное ощущение от нее – безразличие, а в сердце пронзительная пустота. Мужчина отводил бы душу в водке или предавался необузданным «забавам» и с наслаждением следил, как безнадежно опускается… Мужчина… А я разве не опустилась?.. Не пора ли поубавить заносчивости и составить о себе реальное представление… чтобы было чем себя попрекать…»
– Зачем тебе вскрывать свои комплексы, углубляться в химеры подсознания? Пересиль себя, не позволяй себе уходить в недовольство собой, придави уныние, смирись с несчастьем, посланным тебе судьбой. На все воля Господня. Он примиряет нас с жизнью как раз в те моменты, когда эта жизнь трещит по швам. Спрашивай у Бога не «за что мне такое?», а «зачем?». Не бывает креста выше человеческих сил. Не убивайся, не бери на себя больше, чем можешь донести, остальное оставь небу. Платить по счетам надо только за свои прегрешения…
У нее чуть не сорвались с губ слова: «Бог дал, Бог взял». Но она сама их испугалась, понимая, как они не к месту для человека, воспитанного «в духе героической борьбы с религиозными предрассудками». Люся сама не знала и даже не задумывалась, были ли ее слова столь бесспорными, как она себе на тот момент пыталась представить. Говорила автоматически, больше по привычке. Ведь говорят же, что Христос – слезы человеческие. И он облегчает душу…
Люся искала любой зацепки, чтобы вытащить подругу из болота несчастья и одиночества. Настоящее страдание иногда отрезает все дороги к просветлению души, и надо, чтобы кто-то сумел протоптать к больному сердцу поначалу хотя бы маленькую тропинку.
– Молитва смывала с меня высокомерие и отчаяние, уносила в мир более высокого порядка, освобождала от дневных волнений… – начала было Люся, но реакция Лены была совсем не той, на которую она рассчитывала. По всей видимости, даже обратной. Сама того не ожидая, Люся задела, коснулась… тайного… Прежде всего, она поймала на себе несколько недоумённый взгляд подруги: «Не ждала от тебя таких слов. Нашла чем утешить! Чушь… Наивная? Но не до такой же степени».
При упоминании о высших силах Лена насторожилась, ее передернуло – вот так, ни больше ни меньше. Она слабо скривила губы со смешенным чувством удивления и досады, но ответила мягко и печально, стараясь выразиться деликатнее:
– Он свое уже сделал… И ты тут мало чем можешь помочь. Думаешь, религия дарит веру в свои силы?.. Только не мне.
У Лены вызвало гнев то, что ей приходилось выслушивать и принимать участие в разговоре на запретную для нее тему. «И это подстроила подруга!» А та и не заподозрила, в какую ярость привела Лену. Она не догадывалась, что основное препятствие к выздоровлению составляла как раз уверенность Лены в ее незаслуженном наказании, может быть, даже… высшими силами. И это было более чем достаточным основанием для того, чтобы больше не поднимать эту болезненную тему, избегать ее всеми возможными способами. Пусть будет ирония или грубость, в этом она не станет препятствовать Людмиле… Она уже раз обожглась, поверив в облегчение душевной боли. Вместо торжественной печали и смирения, которые должны были возникнуть в церкви, на нее накатила совершенно неуместная неприличная злость, глаза ее запылали сухим нехорошим огнем. В неподготовленном сердце обида вспыхнула с еще большей силой…
Лена заговорила с оттенком горечи в голосе, что не прошло незамеченным для Людмилы: «Это шаг в пустоту, в неизвестность…» И ей почему-то не стало хватать воздуха, она зашлась слепящей, изматывающей обидой и смогла только прошептать: «Не вытягивай из меня жилы». Людмила растерянным жестом выразила свое раскаяние за легкомыслие. И пока Лена приходила в себя, она лихорадочно обдумывала, каким образом ей изменить категорическое отношение подруги к обсуждаемому вопросу в пользу религии, но ничего не придумала и даже не смогла быстро сообразить, что сказать в свое оправдание, и окончательно смутилась. По удрученному выражению ее лица Лена видела, что она стыдится своего поступка.
Без сомнения, слова Лены не были желанием перечить. Она понимала, что в поисках даже слабого мимолетного утешения для нее подруга хватается за идеи ей непривычные, доподлинно неосознаваемые, будто говорит она с чужих слов. Раздражала Лену и Люсина неумеренная болтливость. В этом сквозила некая, совсем уж неуместная, на ее взгляд, ребяческая наивность, некомпетентность. «Носится со мной как с писаной торбой. Точно с ребенком разговаривает. Досаждает, допекает непрошеными советами… Даже однажды позволила себе бестактность – спросила, как погиб сынок», – мрачно думала Лена. Она не выказывала свое раздражение, а со спокойной, словно неприязненной сдержанностью, без ссор, редкими емкими фразами ухитрялась заставить подругу почувствовать, что пальма первенства в их разговорах принадлежит ей. И для Люси снова затворилась дверь к сердцу Лены, как затворялась уже не раз во время их бесед.