Кладовщик
Константин Иванович Кизявка
Неудавшийся писатель и журналист Алексей Финогенов пытается выжить в меняющемся мире. Закрывается газета, в которой он работал, и единственный вариант, предоставляемый судьбой – работа кладовщика.
Константин Кизявка
Кладовщик
Кто сказал тебе, что ты наг?
Бытие 3:11
Книги и паровозы
Время рушит воспоминания. Краски, запахи, вкусы бледнеют, теряют связь, совпадают в далёкие от реальности смыслы и плывут маленькими нелепыми островками по бесконечной и беспощадной глади океана забвения.
Мне кажется, я хорошо помню своё детское восприятие книг и три места, откуда эти книги приходили в мои руки: полку детского секретера, книжный шкаф отца и библиотеку в одной из соседних пятиэтажек.
Так ли было на самом деле или это только жалкая аппликация изъеденной временем памяти, но каждое из трёх мест давало мне разные книги.
Книги с полки секретера были идеальными, я перечитывал их многократно, всякий раз обнаруживал новые детали и получал гарантированное предыдущими чтениями удовольствие.
С книгами из библиотеки гарантий не было. Каждый поход в районный храм литературы напоминал небольшую археологическую экспедицию. Раскопки полок и шурфовка аннотаций похищали из моей жизни от двадцати минут до нескольких часов, чему я, однако, был рад, потому как более увлекательного убийства времени не придумал и по сей день. Когда дотошный школьник являлся за новой книжкой, библиотекари ворчали, переглядывались, хитро улыбались, но меня это не задевало, экспедиция сменялась экспедицией и примерно раз в пять посещений я откапывал настоящее сокровище.
Шкаф отца оставался непокорённой крепостью. Его населяли книги солидных писателей утраченных времён и государств. Я не мог, как ни пытался, уловить прелесть туманных потоков взрослого сознания, и дал себе детскую клятву вернуться к ним, когда разум мой будет в состоянии наслаждаться этой, пока, прямо скажем, слишком твёрдой для моих едва проросших духовных зубов, пищей.
Ровно через тридцать восемь лет после окончания школы я вспомнил о книгах отца и раскрыл первую попавшуюся. Сразу скажу, не надо было этого делать. Некоторые сказки прекрасны, пока ты молод. Спотыкаясь о странности и огрехи стиля девятнадцатого века, я попытался проникнуться персонажами и идеями, но, вместо живых людей, на свет полезли угловатые гомункулы, мычащие пафосные, лишённые логики речи, а износившиеся за последние сто с лишним лет интенции настолько не зацепили моё циничное журналистское нутро, что после утомительного часа чтения этого, простите за резкость, литературного убожества, я закрыл книгу и аккуратно поставил на место.
– Вы меня слышите?! – по ту сторону стола хмурился худой, остроносый, с обвисшими седыми усами директор техникума и в глазах его полыхало недоброе пламя. – Вы что, спите? Мы тут с вами разговариваем, а вы как будто не слышите.
Кроме нас в просторном кабинете, у стены, обшитой коричневыми деревянными панелями, сидели на стульях ещё пятеро. Замы по всяким вопросам. Один мужчина и четыре женщины.
Глаза женщин мерцали укором, глаза зама по безопасности Семёныча не выражали ничего, кроме безразличия.
– Чего молчите?! – голос директора переполнился напряжением.
Я попытался сообразить, в чём он меня обвиняет, но внятного ответа не нашёл, во всяком случае, в моей голове его не было.
За десять минут до этого выхода «на ковёр» мудрый коллега, мастер сорок восьмой группы Андрей Андреевич Майер заметил: «Вы, Алексей Иванович, зря так уверены, что вас там хвалить будут. Для беспричинных, с точки зрения начальства, преподавательских радостей другие мероприятия организовываются. Готовьтесь к худшему, друг мой. И не принимайте близко к сердцу. Они ведь тоже винтики большой системы, как и мы с вами».
Пытаясь соответствовать формальным смыслам момента, с почти искренней виноватостью я заявил:
– Каюсь. Наверное, в чем-то ошибся. Больше так не буду. Простите великодушно!
Вы наверняка видели, как совпадают в причудливый узор цветные стеклышки калейдоскопа – так же мгновенно лицо директора скукожилось узелками боли, сарказма и восхищения.
– Хиханьки?! Мы, Алексей Иванович, с вами что, в цирке, что ли?!
Первое разумное наблюдение. Но не буду умничать.
– Савелий Аркадьевич, мы с вами делаем общее дело. Воспитываем детей…
Директор побагровел.
– Ну, уж вы тут, это, позвольте! Мы… вы тут не придумывайте, делаем всё-таки разные дела! Я вижу, что у вас, извините, своё, а у нас вот тут, понимаете ли, совершенно своё дело!
– Не знаю, какой вы там писатель, – звонко заявила симпатичная зам по воспитательной работе, – но педагог очень слабый!
– Да что вы его слушаете, – вставила пожилая зам по учебной части, – он же все врёт!
Стало гадко и жарко. В воздухе явственно ощущался запах чеснока, видимо, сегодняшний обед директора не обошёлся без этого овоща – или это не овощ? Что-то задели во мне по сути безобидные, скорее, даже просто дежурные слова, что-то очень детское, из похороненных на дне памяти времён, когда отец обвинял в том, чего я никогда не делал.
– Вы можете говорить что угодно, – осторожно начал я, – но давайте не будем доводить до полного абсурда. Кому я врал?! Возможно, я плохой писатель, легко соглашусь. Педагог слабый? Допустим. Но зачем мне врать?!
– Вы посмотрите на него! – директор обратился к фанерным интонациям актёров древнегреческих трагедий. – Он ещё и кривляется! Как можно терпеть настолько такого непрофессионала в стенах нашего прославленного учебного заведения?!
Раскалившаяся было сталь диалога вонзилась в холодную воду театральной банальности. Пшик!!! Сильный такой пшик. Эмоции схлынули. Я наклонился к директору, пытаясь понять, неужели он верит, что его великолепная бурса с нищенской зарплатой важна мне ещё хоть чем-то, кроме общения с Андреем Андреевичем и моими пацанами?
– До свидания! – сказал я, поднимаясь. – Оставлю заявление у секретаря.
Хватит. Подальше от этой бессмысленной глупости.
Мне в спину бросали что-то гневное и праведное, но я плотно закрыл дверь, взял у секретаря бумагу и написал: «Директору…»
– Может, не надо? – зеленые Лерочкины глаза переполняло влажное сочувствие. – Завтра уже передумают. Это ж постоянно так. Это ж у них как «здрасьте».
– Надо, – я поднажал на ручку, выводя: «по собственному желанию».
– Ну подумай, Лёша, успокойся. Вон, Семёныч тоже писал, а потом ему сказали, чтоб возвращался. Мы же люди маленькие. Не обращай ты на них внимания!
Я поставил дату и расписался.
– Вот. Раз хотят, пусть.
И вышел из приёмной.
Было удивительно солнечно. Я, почти безработный, но в целом даже счастливый от нахлынувшей свободы, шагал вдоль железной дороги и понимал, что совершенно ничего не теряю, расставаясь с этим «прославленным» заведением. Очередной год вялотекущей жизни не принёс ни денег, ни радости, ни новых текстов.
Мимо пропыхтел тепловоз. Маленький, маневровый, суетится на провинциальных ржавых путях, а больших дорог и огромных городов никогда не увидит в своей промасленной жизни. И я не удивлюсь, если это чудо железнодорожной мысли поставили на рельсы в тот самый год, когда я закончил журфак Ростовского университета. Допустим такую безобидную мысль. Вот с тех пор мы с ним вдвоём и пыхтим: он на станции Батайск, буксиром, а я, вплоть до прошлого года, в местных газетах корреспондентом.
Кстати, о корреспондентах. Я стал им исключительно по заблуждению молодости. То ли мне в школе неправильно объяснили, то ли вычитал что-то не то в советских журналах, но я свято верил, что корреспондент – это первый и единственно верный шаг на пути в настоящие писатели. Я поднял ногу повыше, пытаясь совершить этот шаг, да так и застрял на тридцать лет с поднятой ногой. При этом книги я, разумеется, писать пытался. В свободное от журналистских подвигов время сочинял, причём сочинял часто и много, но все мои книжки оказались неудачными, слабыми и в итоге без следа развеялись в прошлом, как тает в сети высоковольтных воздушных линий дым паровозной трубы.
Литературные разочарования вызывали некоторую грусть, но я умело гасил её журналистскими буднями, в результате чего чувствовал себя, как собака на батайских улицах: все тебя любят, защищают, никто не трогает и можешь гавкать на кого угодно. Меня приглашали на непрекращающийся конвейер мероприятий и праздников, здоровались, восхищались, ставили в пример, цитировали на планёрках в администрации города, и сам губернатор области как-то назвал лучшим корреспондентом года, пожал руку, вручил диплом и перечислил солидную денежную премию. Я совершенно не сомневался, что так и закончится моя в целом неплохая и где-то даже интересная жизнь, но в двадцать втором году сразу несколько египетских казней обрушилось на печатное слово: торговые площадки задрали цены, почта подняла тарифы на доставку подписчикам, цена на бумагу взлетела куда-то в стратосферу…
Сначала я не поверил, что газета закрывается. Неделю считал это грамотным хитрым ходом главреда в борьбе за рынок – так многие делают, чтобы вернуть интерес публики – и ещё неделю хихикал, сидя дома после «как бы закрытия» редакции. Но к концу месяца смутные подозрения шевельнулись в глубине моего существа. Главред уехал в Испанию. Навсегда. В редакции поселилась фирма по продаже недвижимости. Каждый из коллег нашёл новую работу. Закрытие, очевидно, перестало быть фарсом. Тогда я рванул в выжившие издания, но уже через неделю понял, что их сократившихся в разы зарплат хватит только на проезд до места работы и обратно. Уже не помню точно, кто из друзей подсказал, что в батайском техникуме требуется мастер производственного обучения. Деньги те же, что и в нищих редакциях, но можно добираться до работы пешком, не тратясь на автобусы и электрички. Не самое, конечно, желанное ремесло и уж точно не самое увлекательное, но за отсутствием альтернатив… Меня тогда взяли без вопросов, помня заслуги в местной прессе. Это было год назад.
Пыхтит паровоз. Стучит жёсткими колёсами по стыкам рельс. Мечтателю, бредущему вдоль железки, уже давно за пятьдесят и ему практически всё понятно в этой примитивной по сути жизни. Ведь, что пользы человеку от всех трудов его? Никакой пользы, никакого нового сияющего уровня, никакой новой ступеньки, с которой смотришь на мир с добрым прищуром и думаешь: я прошёл через всё это и возвысился, теперь меня не тронут проблемы молодости. Вернутся, тронут, ещё как тронут и никакая трудовая книжка, никакой такой опыт, никакая мудрость не защитят. Идёт ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои.
Всё, что остаётся – красиво, смачно плюнуть миру в лицо и согласиться уже, что вокруг не просторная светлая фантазия из детских пророчеств, а маленький, отведённый тебе судьбой, заплесневелый уголок обыкновенной жизни. Согласитесь, слово «обыкновенной» звучит особенно отвратительно, даже в сравнении с «маленький» и «заплесневелый». Мозгу нужна новизна, необычность, вера в чудо, в воскресение из мертвых хотя бы, а вы ему: «обыкновенной». Фу! Нельзя так. А как нужно?