«Самое странно, что мы вообще ничего не слышим. Ни шумов, ни помех, ни в цифровых линиях, ни в аналоговых. Не приходит даже битых пакетов. Нет даже синхросерий. Иногда кажется, что вы все там умерли, что Земля давно взорвалась и развалилась на мелкие части. А между тем, я каждый день вижу ее в иллюминатор безо всякого телескопа».
Бхарат писал. Он писал много и долго, по несколько часов ежедневно. Писал невесте в Мумбай, писал отцу с матерью в Бангалор, писал Рамакришне во Франкфурт и Айше в Северную Каролину. Он не мог отправить эти письма, остававшиеся лежать мертвым грузом в памяти его компьютера. Да он и не собирался их отправлять. Маме, папе и Айше Бхарат мог рассказать все. Все, что болело и кипело в душе в эти тоскливые лунные дни. Все, что он не мог позволить себе рассказать товарищам. Вовсе необязательно, да, пожалуй, совсем ненужно, чтобы все это когда-то было прочитано. Говорить важнее, чем слушать. Писать необходимее, чем читать.
«Мне страшно. Обычно, когда мне страшно, мне ужасно стыдно. Ты всегда учил меня, что бояться – глупо, что все зло и боль происходят от страха, и самые скверные поступки – тоже. Я знаю. И все-таки мне страшно. И совсем не стыдно. Не понимаю, почему так происходит».
Временами, ему становилось совсем худо. Когда Скотт, замерзая, сочинял свое «Послание обществу», он верил, что эти строчки кто-нибудь прочитает. Может и не надеялся: найти запорошенную снегом стоянку на безлюдных просторах материка не так-то просто, а все-таки верил. Бхарат не верил. Те, другие, все еще уповали на то, что все обойдется. Пусть не приходит корабль, пусть молчит Земля, пусть, пусть, пусть… Они думали, что, быть может, все будет хорошо. Что догадка, которую никто из них не решался произнести даже в шутку, окажется тем, чем и должна быть – невероятной блажной идеей, коллективной галлюцинацией перепуганных идиотов. Они рассуждали, взвешивали, прикидывали.
Бхарат был человеком иного склада, иной культуры. Он не строил сложных теорий, он чувствовал. И сейчас его главным чувством была безнадежность. Та самая, которая ломает сильных и сводит с ума слабых.
– Зачем ты тратишь время на писанину? – спрашивал Форд.
Форду всегда жалко времени. Как будто им было куда спешить.
Бхарат не отвечал.
«Милая Айша», – писал он и тут же торопливо стирал. Набирал снова и снова стирал. В этом стирании заключался великий смысл. Даже мысленно, даже в письме, которое никто никогда не прочтет, он не мог допустить фамильярность по отношению к Ней. Это было за пределами добра и зла, за пределами его мира, и пока он писал и стирал, мир Бхарата умирал и воскресал снова. И когда он, в конце концов, оживал окончательно, Бхарат подымался с койки и шел ставить очередной эксперимент, вдумчиво и педантично, как всегда.
* * *
– Как вы думаете, Марк, что мы все будем чувствовать, когда придет корабль?
Веринджер вздрогнул и посмотрел ей в глаза. Он был посредственный психолог, особенно когда дело касалось женщин, а потому не мог разобрать, всерьез она говорит или нет.
– Будем чувствовать, что все обошлось.
Она не красила ногти: при лунной гравитации это было бы проблематично, но ее маникюр всегда оставался безукоризненным, даже несмотря на необходимость вставать из-за этого на пятнадцать минут раньше других.
– Лично я, непременно, что-нибудь спою.
Похоже, она не шутила. Из всех семерых, одна Эмили всерьез верила в такой исход: прилетит челнок, из него вылезет генерал Эйзенхауэр, Санта Клаус или Гвин ап Нудд, улыбнется до ушей и спросит с доброжелательным сарказмом:
– Ну как, ребята, нужна сушилка для штанишек?
В чудеса Веринджер не верил. Он верил в себя, в трезвый расчет и в возможность найти выход из любой, даже самой запущенной ситуации. Пока выхода не было, и это раздражало его сильнее, чем радиомолчание, переполнение фекальных цистерн или изменение цвета земной атмосферы, которое с такой уверенностью констатировал утром Форд.
Марк Веринджер ничего не ждал. А Эмили ждала. Чего? Это удивляло его больше всего. Сорок лет. Детей нет. Дважды замужем – дважды разведена. Какими иллюзиями тешит она себя, ровняя пилочкой розовые ногти на красивых ухоженных руках?
– Я боюсь Форда.
– Почему?
Веринджер догадывался.
– Он так на меня смотрит, будто готов съесть прямо сейчас.
– Вас это удивляет?
Она вскинула тонкие брови.
– Марк, Вы серьезно?
Он был серьезен. Он вполне понимал Форда.
– Он становится все более откровенен. В нынешних обстоятельствах это может зайти куда угодно.
– И?
– Я пришла к Вам за советом. Возможно – и за помощью. В конце концов, хоть Вы и циник, но это Ваша обязанность – следить за всем, что происходит на этой базе и своевременно принимать меры.
Ей казалось, что ее голос полон благородного негодования.
Его обязанность. Ну да. Обязанность. Какая, в задницу, разница? Обязанность – это то, за что могут прийти и спросить. С него, Веринджера, уже вряд ли кто-нибудь когда-нибудь спросит. Пусть эти шестеро хоть нагишом бегают и Содом устраивают – никто не придет и не взыщет. Не будет ни трибунала, ни тюрьмы, ни даже выговора в личном деле. Плевать.
– Вам в самом деле нужен мой совет?
– Да.
Веринджер помедлил.
– На Вашем месте, Эмили, я бы не ломался слишком долго. У всех нас, вероятно, не так уж много времени.
Ее лицо залилось краской.
– Марк, Вы понимаете, что говорите?
Она поймала на себе его долгий пристальный взгляд. Красивая женщина. Все еще красивая. Вероятно, в юности она могла свести с ума любого мужчину. Похоже, ей все еще кажется, что она может надувать губки и выбирать себе принцев. Через несколько лет жизнь сломала бы ее, и тогда… Впрочем, у Эмили нет этих нескольких лет.
– Я прослежу за Фордом. У Вас есть к нему конкретные претензии?
– Пока нет.
Он явно лишился ее доверия, если даже оно когда-нибудь существовало. Дважды замужем, дважды разведена, а ведет себя, как студентка. Веринджер пожал плечами. Доверие и недоверие Эмили не имело для него особой ценности. Она была красива, в других обстоятельствах и при других условиях это играло бы свою роль. Сейчас – нет.
– Можете на меня рассчитывать, – дежурная фраза для окончания разговора. Впрочем, что он мог сказать еще?
Как и следовало ждать, слов благодарности Веринджер не дождался.
* * *
Это ковчег. Разумеется. Что же еще? Пятеро мужчин и две женщины. Лучше б, конечно, наоборот.
Ты пошляк, Марк Веринджер, ужасный пошляк.
А как иначе? Корабля нет и, разумеется, уже не будет. Чудеса возможны, но только глупцы тешат себя иллюзиями. Земля молчит. Она молчит так, как не молчала бы, если б имела возможность хоть что-нибудь сказать. Нет никакой разницы, что там у них приключилось. Молчат все восемнадцать станций: от Лабрадора до Новой Зеландии. Навряд ли это пьяный монтер зацепил рубильник рукавом халата.
Война? Эпидемия? Здесь семь человек из четырех стран с трех континентов. Хоть кто-нибудь побеспокоился бы о них, если бы мог.
В это невозможно поверить. Их там семь или восемь миллиардов. Не сгинули же они все единомоментно, даже не пискнув в микрофон.