– Я Вас предупреждала: очень опасный тип.
Едва освещенный тусклой полоской света, падающей в подвал в щель из-под входной двери, крошечный юркий мышонок подскочил к опущенной на пол руке Корейшева с зажатым в ней ломтем хлеба. Обнюхав хлеб, мышонок отщипнул от него крошку и, не отходя и не прячась, принялся пережевывать. Осторожно и бережно подняв мышонка на руки, Корейшев погладил его, жующего, по крошечной головке и улыбнулся. В это время послышался шорох ключа в замочной скважине. Отпустив мышонка на пол, Корейшев прилег на гнилой матрац и отвернулся лицом к стене. Дверь за его спиной с повизгом распахнулась, и за порог подвала вошли друг за другом двое: уже знакомый нам новый главврач больницы Саблер и прилично одетый, сорокалетний московский предприниматель Иван Афанасьевич Щегловитов. Пропустив Щегловитова первым в сырую густую темень, Саблер включил рубильник и настороженно огляделся.
Щегловитов неспешно прошел за дверь и, с любопытством взглянув под лестницу на скорчившегося в углу Корейшева, дождался подхода Саблера. И только после того уже, когда Саблер прошел за ним, оба они солидно стали спускаться вниз к привставшему на матраце Ивану Яковлевичу Корейшеву.
Иван Яковлевич был так худ и с виду настолько жалок, что Щегловитов тут же преобразился. Его тревожная напряженность, с которой он поджидал входа в подвал главврача больницы, сменилась вальяжностью и раскованностью. Так что он подошел к Корейшеву уже настоящим барином, снисходящим до разговора с тихим бездомным нищим.
– Здравствуйте, Иван Яковлевич, – поглаживая бородку, поприветствовал он Корейшева. – Вы, говорят, пророк? Может, и мне что-нибудь эдакое предскажете? Ну, скажем, подпишут ли в министерстве мои бумаги? И если «да», то кто: сам или кто из присных?
– Подстава твоя потерпит, – тихо сказал Корейшев, позванивая цепями. – А вот печень того и гляди развалится. Так что, если в ближайшие два-три месяца ты не распродашь все свои заводы, а денежки не раздашь всем тем, кого ты так лихо «сделал», кувыркаться тебе, дядя, в реке огненной. Вечно. И дружба с сестричкою патриарха там уже не поможет.
Настроение Щегловитова снова резко переменилось. От его раскованной беззаботности не осталось даже воспоминания. И он оглянулся на главврача ещё более озадаченный, чем замерший за ним Саблер.
Иван же Яковлевич продолжил:
– К врачам и целителям не ходи. Это всё бесполезно. Один теперь только Врач может тебе помочь. Послушаешься меня, лет тридцать ещё попрыгаешь. По миру попутешествуешь. Меня причащать тут будешь. А нет – пора тебя гроб заказывать, дядя. Ну а теперь ступайте. Прием окончен.
И Иван Яковлевич, повернувшись к посетителям спиной, прилег на гнилой матрац и захрапел, как спящий.
Щегловитов и Саблер, оба обескураженные, молча пошли к двери. И только уже оттуда главврач обернулся к Ивану Яковлевичу и выдавил едва слышно:
– С завтрашнего дня мы переводим тебя в общую палату.
Корейшев даже не шелохнулся. Он как лежал, чуть сгорбившись, так и остался лежать, похрапывая; и только по его изможденному, заросшему свалявшейся бородой лицу покатилась поблескивающая слеза.
У бетонной стены забора на мусорной куче два опаршивевших породистых пса, – плешивый боксер и хромая колли, – сражались за кочан капусты. Вокруг них, рычащих и клацающих зубами, кружилось, каркая, воронье.
Похрустывая снежком, от обшарпанной двери больничной кухни с ведром помоев в руке к мусорной куче не торопясь приблизилась толстая раскрасневшаяся повариха в резиновых сапогах и голубом халате.
– А ну, пшли отсюда! – окатила она обоих собак помоями из ведра.
Из-за зарешеченного окна наблюдая за этой сценкой, семнадцатилетний, одетый в полосатую больничную пижаму Алик сладко зевнул и повернулся лицом в палату.
На расстояния шага от него, сидя друг перед другом на железных, привинченных к полу койках, играли на тумбочке в шахматы пятидесятилетний рыхлый о. Самсон и верткий, лет тридцати пяти, бухгалтер Салочкин. Одетые в точно такие же, как и на Алике, пижамы, шахматисты переговаривались.
– Давай, поп, рожай уже! – подзадоривал Салочкин о. Самсона.
– Не спеши, – раздумчиво пробасил священник. – Спешка нужна при ловле блох. А во всех остальных случаях она ведет своих присных к мату, – поставил он мат бухгалтеру.
Сразу за шахматистами, до подбородка спрятавшись под теплое одеяло, насмешливо наблюдал за своим соседом плешивый, с бачками, адвокат Катышев. Двадцатипятилетний поэт Сырцов, чья кровать примыкала к катышевой, что-то упорно искал под своей кроватью:
– Где же они, сукотина?
Выбравшись из-под койки, он заглянул к себе под подушку. И тут Катышев очень быстро отбросил в сторону одеяло и спрыгнул с кровати на пол. Проскочив на цыпочках мимо крупного ядерщика Канищева, в неестественной позе роденовского мыслителя замершего у тумбочки, и по пути подтолкнув Миронку, заметавшегося в проходе между кроватями, он со всего размаху сел на краю кровати, на которой лежал уже чисто вымытый Иван Яковлевич Корейшев.
– Привет, – косясь на Сырцова, всё ещё искавшего свои тапочки, улыбнулся Корейшеву адвокат. – Илья Ильич Катышев, адвокат, – протянул он Ивану Яковлевичу пухленькую ладошку.
Лежа на кровати поверх одеяла, с глазами, устремленными в потолок, Корейшев даже не шелохнулся.
И тогда Катышев, опуская пухленькую ладошку, ловко подхватил с тумбочки ложку Ивана Яковлевича и, суя ее под пижаму, назидательно объяснил:
– Вы не бойтесь. В нашей «камере» буйных нет. Так, мелюзга всякая. Алик от армии вон косит. Салочкин – от растраты. А у меня так и вовсе ежегодная передышка. Работа, знаете ли, психическая. Все жилы порой выматывает. Вот и приходится здесь отлеживаться. А что прикажете?
Представляя обитателей палаты, Катышев так увлекся своим рассказом, что даже не заметил, как к нему подступил Сырцов.
– Ах ты, сукотина! – ринулся к ногам Катышева поэт. – Опять мои тапки стибрил! Ну, я тебя урою!
– Спокойно, спокойно! – сбрасывая с ног тапочки, улизнул от поэта Катышев. – Вообще-то – это мои тапочки. Вон – с наклеечкой. А твои я не знаю где. Может, их Алик свистнул, – метнулся он по проходу между кроватей.
– Так ты еще и брехать! – в два-три прыжка настиг его у двери поэт и, повалив адвоката на пол, принялся избивать. – Вот тебе, вот, сукотина!
Замечая начавшуюся драку, Миронка молча отбросил веник и ускользнул за дверь.
Привстав над шахматами, у тумбочки, о. Самсон примирительно пробасил:
– Братья, ну что вы делаете? Накажут же! Как скотов несмысленных!
Однако Катышев, виясь уже, будто угорь, нырнул под койку ядерщика Канищева, и, несмотря на то, что Сырцов колотил его по спине и ниже, он патетично взывал к соседям:
– Товарищи! Господа! Прошу обратить внимание: избиение среди бела дня! Мелкое хулиганство! Статья сто семнадцать «б»: от трех до пяти лет общего режима!!!
Подлетая к дерущимся, бухгалтер Салочкин подзадорил Сырцова сзади:
– Дай ему! Дай ещё! Он вчера мою кашу свистнул! А только что вон у новенького ложку увел, я видел!
Видя, что ему не спастись от тумаков поэта, Катышев возопил:
– Россия!
И тотчас стоявший до этого недвижимо ядерщик содрогнулся и грозно спросил, оглядываясь:
– Кто тут против России?!
– Вон! Вон! Бей жида! – виясь под поэтом по полу, указал на Сырцова Катышев.
Канищев занес кулак, но опустить его на приподнятый зад Сырцова ему так и не привелось. В это время из-за двери в палату влетели два дюжих малых в голубых санитарских халатах, со шприцами наготове. И, направляясь к койке, над которою замахнулся ядерщик, тот, что был чуть покрепче и поувесистей, гориллообразный Сереня, громко и злобно рявкнул:
– Утюг!
Ядерщик тотчас оцепенел. С кулаком, занесенным вверх, он так и остался стоять у тумбочки, в проходе между кроватями, тогда как два санитара, разбросав дерущихся по палате, тут же вкатили им по шприцу галоперидола в задницы.
– Это не я, не… я! – успел взвизгнуть Катышев перед тем, как его тело окаменело, а санитар Сереня одним мощным выверенным рывком подхватил адвоката с полу и отшвырнул его, оцепеневшего, на кровать.
– Фашист! – прохрипел под другим санитаром поэт Сырцов и тоже оцепенел.
Небрежно схватив поэта за воротник пижамы, менее подготовленный санитар, пыжась перед Сереней, отшвырнул и его на койку. Однако поэт, проскользнув по ней, не удержался на одеяле и плюхнулся снова на пол.
– Куда?! Не мешки, чай, грузишь, деревня! – урезонил Сереня друга и, ловко забрасывая поэта кудрявой макушкою на подушку, пригрозил санитару пальцем: – Мягче. Как мяч в корзину. Ну сколько можно тебя учить?