–«Опасно, опасно!» – передразнила Алексея тетка, заражаясь невольным состраданием, – А хотя бы и пострадать за матерь родную, ведь она мать! Не чужая, поди. Она и за тебя страдает, терпит.
–Да разве я не знаю! – с болью сказал Алексей.– Опасаюсь за нее. Мало ли я ей денег передавал? и письма пересылал с оказией и два раза посещал Один Бог да я знает, как отец жестоко избивал меня за то.
И сейчас чуть что, укоряет меня, что я с матерью общаюсь, стариной, мол, заражаюсь. Ревнует или подозревает в чем-то. Как можно ставить за преступление переписку с матерью? Ну где ж тебе до Европы! Варварство дикое – и больше ничего! После каждого моего письма ей следует ужесточение содержания. Как же тут писать? Жива ли хоть она, здорова?
–Жива, жива,– поспешила успокоить тетка.– Привет тебе шлет. Тобою токмо и живет. Люди видные передают, что было ей видение. – Шепот Марьи Алексеевны сливался с шумом дождя. – И тот голос вещал, что Петербурху быть пусту, что уйдет он весь под воду, и отец твой тогда немку свою бросит, а жену законную к себе возьмет. Ну а когда отца пересидишь, взойдешь на престол, тогда, чай, мать уважишь и к себе во дворец заберешь. Так что надо тебе смирно себя вести, отца переждать.
–Красно ты говоришь, тетушка, – горько усмехнулся Алексей. – Наводнения уж были и не один раз, а Питербурх стоит, как и стоял, да еще прирастает. Царь зело серчает на тех, кто каменные домы в Москве строит. Надобно, говорит, в Питербурхе ставить. Силою, лишением службы, налогами заставляет Питербурх ширить. А что касается немки, так уважает он ее безмерно, нужна она ему стала для собственного успокоения. Токмо она может его угомонить, когда он во гневе, унять головную боль. Без нее он не может спокойно уснуть.
–Может она колдовство какое на него навела? – настороженно спросила Марья Алексеевна.
–Насчет колдовства не могу сказать, – ответил Алексей, мысленно удивляясь, сколько еще темноты, невежества сидит в русских умах, – а вот что нашла к нему дорожку и крепко держит его в руках, – сие уж точно. Токмо ты матушке моей об том не говори, пусть тешится своими видениями, коль они помогают ей жить. А вы, тетушка, не удивляйтесь, ежели услышите обо мне пустые слухи.
Марья Алексеевна на мгновение застыла, потом подняла брови, уставилась в него
–Ты чего удумал?
Алексей заколебался, но потом все же сказал:
–Тетушка, вам под великим секретом одной скажу: надумал я уйти от отца и, как вы говорите, в Европе буду пережидать его.
–А ты все продумал, Алеша?
–Все продумал, Марья Алексеевна.
–Ты не рядовой человек, Алешенька, и не иголка в стоге сена, тебя же будут искать по всему белу свету. А найдут, то будут пытать – сей антихрист таков, что на все пойдет, ни перед чем не остановится. Ой, горе-то какое! Сидел бы возле него – чего уж лучше!
–Так ведь он и зовет меня, чтоб уходить тайно, подальше от свидетелей. Верные люди сказывают.
–Да как же так? Сын же ты ему! Ирод! Ну точно Ирод! Антихрист проклятый!
–Какой я ему сын, тетушка? С самого детства из-за матери он меня возненавидел. Все грозою, все криком, все по команде. Сперва думал, что я ему послушным помощником стану в его злодействах, а как увидел, что я его зверств не приемлю, то совсем меня стал считать тайным соперником. Ему и голову не приходит, что человека может что-то другое интересовать, окромя власти и денег.
Стал возить меня по всем полям и весям, думал, что мне понравится походная жизнь с привалами, попойками, развратом. А мне больше по душе книги, раз– мышление, уединение. А ему сие, как кость в горле. Мне нравилась Оля Трубецкая, так он ее быстро выдал за своего преображенца, а меня женил на Шарлотте. Женил и забыл. Кормились ее деньгами да с вотчины. От казны перепадет две-три сотни рублев – и на том спасибо. А приглашает на ассамблеи, даже не приглашает а приказывает, грозит большим штрафом; езжай на всякие увеселения, приличную карету имей, слуг сообразно званию одевай. На какие средства?
Я сперва ездил на те ассамблеи, а они превращаются в застенок, токмо в застенке поднимают на дыбу, а тут водкой мордуют, над людьми изголяются, как хотят. Узнают, что человек боится щекотки – щекочут до смерти; боится змей – змею отыщут и запустят за пазуху; нельзя человеку горчицы – горчицей все измажут и суют в рот насильно.
После каждой такой ассамблеи я несколько дней отходил. А потом плюнул и перестал ездить вовсе. Батюшка злится, а я не еду. «Болен,», –говорю, и пошел вон, ничего он мне в том случае не сделает. Так он стал сам заезжать за мною и с помощью гренадеров грузить меня в карету.
–Ой, какие страхи ты мне рассказываешь, Алеша! – остановила его тетушка.–Я токмо с лечения. Врачи запретили мне нервничать, а здесь сперва мать твоя припомнилась, страдалица – слезы на глаза просятся – да ты ужасы мне рассказываешь,– так никаких нервов не хватит. Поеду я, пожалуй.
–Тетушка, – обратился Алексей слезно – матери ничего худого не говори и не пиши, А будут сказывать, что пропал я – обнадежь, скажи, что жив я, здоров, нахожусь под надежной охраной.
–Да где же ты защиту надежную-то сыщешь? – сплеснула руками Марья Алексеевна, – у него войско, у него деньги, у него сыщики повсюду шныряют, горе ты мое неприкаянное! Потом возьми в толк: пока ты возле царя обретался, у нас хоть какая-то заступа была, а теперь у царя и вовсе руки развяжутся. Я понимаю: ты ему мешаешь – так народ за тебя, а ты ему карты в руки даешь своим побегом. Подумай хорошенько, Алексей. Кличь моих.
Царевич выглянул из кареты, махнул рукой.
–Я должна в Либаве с Кикиным встретиться, – сказала тетушка многозначительно.– Не по твоим ли делам он у меня отлучку взял? – тетушка хитро подняла бровь.
–Не надо меня спрашивать, тетушка. Сие пустое. Зачем тебе знать, а мне грех на душу брать? – ответил Алексей.–Не говори никому о нашей встрече. Я с вами переговорил, чтобы душу перед разлукой отвести.
–Ну будь здоров, Алешенька!– тетушка истово перекрестила племянника, –будем за тебя молиться.
Алексей наклонился, поцеловал морщинистую щеку и выскочил в дождь.
–Пропадет, истинно пропадет,– прошептала Марья Алексеевна, смахивая непрошенные слезы.
Ей еще придется пострадать за своего племянника. Отсидит три года в Шлиссельбургской крепости за то, что передавала письма и деньги от Алексея в монастырь старице Елене – матери царевича.
Глава пятая. На подъезде к Вене.
Алексей уезжал все дальше и дальше. Проехали Данциг, где его почему-то никто не ждал от отца. Задача несколько упростилась. Потом выяснится, что офицеры, надеясь на русское «авось», загуляли в местном трактире. Сие стоило им жизни. Царевич оставил на станции ящик с апельсинами для царя и отправился далее. Сам Алексей Петрович ехал в своем дормезе– просторной карете, приспособленной к длительным путешествиям, со спальными местами и даже небольшим столиком для приема пищи. После Данцига дорога раздваивалась. Одна шла на Копенгаген, к отцу, другая вела в Европу. На нее и повернули лошадей.
После Данцига на почтовых станциях стало намного оживленнее, легче было затеряться среди прочих карет, но все равно ради скрытности Алексей с Ефросиньей не выходили из дормеза, документы предъявлял Яков Носов. От беспрестанного сидения болели все члены, ныла спина, шумело в голове. Фрося терпеливо переносила все тяготы дороги.
Умом царевич преодолел свой страх перед отцом, а вот сердце все колотилось и колотилось, как будто Алексей вновь стоял перед мрачным от злобы батюшкой и ждал жестокого наказания. Как же все-таки глубоко въелся сей детский панический ужас перед грозным отцом и как долго еще придется его вытравливать. Но Алексей знал, что вытравит-таки, надобно было вытравить.
В таких случаях царевич привлекал на помощь любимого своего Пересвета –героя Куликовской битвы, живо представляя бугристое Куликово поле и две темных стены озлобленных людей, которым, быть может, осталось жить несколько часов. Выезжает наперед страшный, громадный ордынский богатырь Челибей, похожий на Сатану, каким его изображают церковники в своих страшилках. За ним не только громадный рост, десять пудов весу, богатырский конь и оружие, выкованное лучшими оружейниками Востока из лучшей в мире дамасской стали – за ним страх двухвекового жуткого ига, жестоких наказаний за малейшую провинность или неуплату наложенной дани, страшных казней, которых ранее не видывала Русь; за ним все страхи детских лет русичей: смотри, будешь вести себя плохо, то придет ордынец и убьет тебя. Все злое, страшное, мерзкое стоит за ужасным великаном с жидкой козлиной бородкой и непереносимым взглядом. Выезжает сей батыр наперед, самодовольно бахвалится, как принято в таких случаях, поигрывает копьем: »Ну кто из вас, боягузов, зайцев мелких, готов сразиться со мной, славным Челибеем, победителем всех единоличных боев в Золотой Орде? Выходи, не бойся, смерть будет скорой». Оскорбленно молчит русская сторона. К появлению такого страшилища не были готовы. Достойного единоборца –великана, ругателя и насмешника – в запасе не имели. Есть смельчаки, да боятся. Боятся не за себя, за Русь боятся – нельзя уступить, проиграть, оттого может упасть русский дух при виде позорного поражения. С надеждой озирались друг на друга: ну кто же, кто? Или не найдется ни единого?
А великан все разъезжал перед своими и пуще прежнего багровел и насмехался, и упивался своею силою, а за его спиной уже презрительно похохатывали. Наступила томительная минута смятения в русском стане.
И, наконец, облегчающий выдох прошелестел по русским полкам, качнулись первые ряды, и вперед медленно, как бы раздумывая, выехал тогда в темных одеждах схимника Александр Пересвет – инок Сергиева монастыря. Всю свою недолгую молодую жизнь посвятил он служению Господу, мирным молитвам и трудам потным. Во всех молитвах молил он Господа о непролитии крови людской, о том, чтобы никогда не брать в руки меч, но токмо орало. Но пришла на Русь беда, и позвал Пересвета настоятель Сергий, и просил именем бога нашего постоять за святую Русь, за веру нашу христианскую, за народ наш многострадальный.
И вот в последний раз обернул к русичам Пересвет бледное взволнованное лицо свое в монашьем куколе, высоко подняв руку с оружием и вдохновляя оставшихся. Был он высок ростом, плечист, красив и статен, как ангел- воитель. Но ордынец все же выглядел крупнее его, куда крупнее. Зло смеется Челибей: »Неуж-то на Руси перевелись богатыри? Мне зазорно сражаться с таким заморышем. Есть ли кто посильнее?».
Грозно молчат русские полки, хотя и сами видят, что силы неравны, но верят Пересвету. Молчит и Пересвет, не отвечает на похвальбу Челибея, не бросает пустых слов, не тратит силы, лишь сосредотачивается. В глазах спокойное холодное мужество и готовность положить свою жизнь на алтарь отчизны милой.
Вот стали съезжаться бойцы. Видит Челибей – нет страха в глазах русского витязя. Вот помчались противники навстречу друг другу, и опять Челибей не видит в глазах русича страха, не дрожит его булатное копье, сработанное русскими кузнецами. Понял батыр, что не ошиблись русские, что перед ним богатырь, что не уступит он, не закроет глаза в решающий миг.
Первый раз русское копье просвистело у самого плеча Челибея. Во второй раз чиркнуло острие по железной кольчуге. И тогда впервые екнуло сердце ордынца, и почуял Челибей, что ему не сдобровать. Сшиблись бойцы в третий раз, и оба пали замертво, а русские, воодушевившись, ринулись в бой.
И радостно встречала Москва победителей. Праздновали три дни и три ночи. Не более, а потом вышли на труд. Собрали всех, поправших смерть, предали земле (не так, как в последнюю войну), воздвигли церковь и поминали между трудами. И не беда, что через два года хан Тохтамыш снова пожег беззащитную, застигнутую врасплох Москву. Но он не смог стереть память о боевой Московии. Ровно через сто лет сия память не дала ханским конникам Ахмата перейти святой рубикон тихой русской речки Угры, на противоположном берегу которой стояло московское войско, тоже памятуя о героях Куликовских. И навсегда тогда ушли прочь завоеватели, и кончилось злое иго. Та великая память грела сердца защитников России на Бородинском поле и тех, кто оборонял Москву в 41-ом, кто горел в танках под Прохоровкой и штурмовал Зееловские высоты.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: