Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Вьюга

Год написания книги
2011
<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 40 >>
На страницу:
20 из 40
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Не догадались, «Дон Кихота». У меня полный. Страшно люблю.

Пашка вспомнил, как рыцарь Ламанчский не мог отвинтить шлема с головы. Оба улыбнулись.

Пронзительный свисток заставил их подняться. На перрон помелись бабы в кожухах, с мешками. Поезд подали раньше, чем обещал чахоточный кассир. Чемодан Аглаи до того колотил Пашку по ногам, что он вспотел.

Побитые стекла над вокзалом завалило снегом, на перроне было полутемно. Варшавская дорога, по которой ездили раньше в Париж, за границу, стала теперь тупиком: поезда ходили, кажется, только до Пскова.

Пашка у вагона пожал Аглае руку в черной перчатке с прорванными на кончиках пальцами, подумал: «Боже мой, они уезжают». Сестры никак не могли поднять в вагоне примерзшего окна. Поезд уже скрипел, двигался, все гремело, лязгало на пронзительном морозе. Пашка быстро шел у вагона, повторяя:

– До свидания, до свидания…

Он видел, как к побелевшему стеклу прижалось лицо Любы. Он видел в инее ее глаза. Он заметил, что Люба плачет. «Боже мой, она уезжает. Люба, Люба».

Мелькали другие окна, другие вагоны. Поезд прошел, и на перроне посветлело. Агент Чека, молодой еврей в котиковой шапке, кисло посмотрел на тщедушного подростка в гимназической шипели. Агента знобило, у него с утра ныл зуб.

По дороге домой у красных балтийских казарм Пашка ясно увидел в сугробе цепочку следов. Он узнал узкий след Любы, Аглаи и свой, самый большой. «Птицы», – вспомнил он, пошел медленно, потом быстрее. «И одни на всем свете». Ему стало холодно. Он покинут, один в вымершем мире.

С побелевшими от инея ресницами и висками он шел по Малому проспекту в белой тишине.

На площадку лестницы из их квартиры доносился звук пианино.

В столовой было накурено, тепло, незнакомые люди громко говорили и смеялись. На пианино желтел липкий кружок от бутылки ликера.

Ольга с разгоряченным лицом пела французский романс. Он расслышал два слова: «муррир» и «суффрир». Ему стало мучительно, что сестра запела именно сегодня, впервые после смерти Гоги. Холодный сиповатый звук ее голоса показался ему мертвым, и он не узнал глаз Ольги, пустых, как стекло, с мигающими мокрыми ресницами, намазанными дочерна.

От табачного дыма, запаха ликера, от того, что голоден, от страшных ресниц сестры, от темного и злобного, что проступало на оскаленных лицах этих чужих смеющихся людей, ему стало нестерпимо. Он побледнел, растерянным движением, таким же, какое было у отца, потер лоб.

В материнском чулане, заваленном рухлядью, как бы собравшейся греться сюда со всего дома, мимо экрана с потертым охотником и оленями Пашка дотащился до своего угла.

Катя шила, согнувшись в крючок на табурете. Костя ползал по полу с ободранным кубиком. Пашка сел на материнскую койку. Он дрожал.

Мертвый голос Ольги стучал невыносимо, обрывая в нем что-то.

– Дядя Паша, бабынька сказала, когда придешь, чтобы я каши разогрела. Пшена сегодня достали.

– Не надо, не хочу.

Он лег на койку. Он действительно не хотел есть, хотя завидовал на вокзале Аниной лепешке.

Пианино звенело, волокся табачный дым, потом все ушли. Настала тишина. Пашка лежал с закрытыми глазами. Это был странный полусон, тихое страдание.

В сумерках, отряхивая снег с полушубка, пришел Николай. К вечеру от снега заглохло все в пустом городе.

– Где мать?

– Бабынька в очередь пошла, керосин выдают.

– Хоть бы чаю дали.

– Бабынька сказала, когда дядя Коля придет, чтобы я кашу разогрела. Сегодня пшенная есть.

– Хорошо. Давай каши.

Катя говорила обычные материнские слова. Она все делала, как мать: так же щепила лучинку для самовара, накачивала примус, сажала на горшок Костю, стирала в корыте, она двигалась бесшумно, точно была завороженной; это маленькое существо повторяло самое сокровенное, что было в состарившейся матери.

Николай сел в кресло, закурил. Костя положил крошечную, грязную руку ему на колено, показывая кубик с ободранной картинкой.

– Гу, бу…

Николай не понял, что мальчик любит этот кубик, сказал рассеянно:

– Да, брат, гу, бу. Пойди к Кате.

Костя в потертых штанишках, совершенно забытый теперь Ольгой, послушно поплелся за Катей на кухню.

Пашка слышал все, но не открывал глаз. Николай посмотрел на брата и сказал мягко и глухо:

– Павел, спишь?

– Нет.

Николай хотел расспросить об Аглае, как ее провожал Пашка, и признаться, что сегодня, когда шел по белому городу, ему стало невыносимо от безмолвного умирания. Он хотел сказать, что Пашке стыдно бранить его сволочью и подлецом, что он, как и Пашка, понимает многое, но случившегося не переделаешь, но и то, что Аглая уехала, не переделаешь: он же не виноват, что над всеми большевики, уехала Аглая, он ни в чем не виноват, а жить как-то надо.

Но он ничего такого не сказал, только посмотрел на свои нечистые бледные пальцы, глухо скашлянул:

– Холодно сегодня.

Пашка промолчал.

– А ты что лежишь, нездоров?

– Нет, здоров. Ничего, так.

Пашка сел на койку, оправляя за уши концы спутанных длинных волос. Николай посмотрел на него, едва не сказал: «Ты видел Аглаю?», – но то, что брат не смотрит на него, валяется здесь, не учится, отбился от рук, стал во всем чужим, враждебным, раздражило его:

– Лентяйничаешь ты, как я посмотрю, до черта.

– Я не лентяйничаю.

– Да, как же. Ну чего ты валяешься, скажи на милость. Ровно ничего не делаешь, безобразие. И притом, разумеется, считаешь себя умнее, лучше нас всех.

– Я не считаю.

– Я вижу, как не считаешь. Просто святоша какая-то ходит. Подумаешь.

– Чего ты, Коля.

Николай раздражился на младшего брата, что тот ни слова не сказал об Аглае, бросил окурок:

<< 1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 40 >>
На страницу:
20 из 40