Григорий узнал наконец приёмную внучку. О ком это она? Он же всех из избы вытурил, на глаза являться не велел, а выходит, что не всех. Сосед в избе остался. Что он тут забыл? Сотворит чего с девчонкой… Спрятался, шельмец, надо бы его найти да кренделей навешать.
– Ой, как испугался, у тебя даже глаза белые. Ты его не бойся, деда. Мама говорила, он хороший, соседушко-домовик. – Линора гладила руками его щёки, и у Григория сладко таяло внутри от детской забытой ласки. Вот так же гладила его по щекам Даша, когда он подхватывал её, маленькую, на руки.
– У тебя лицо горячее. Я тебе водички дам попить, хочешь? – журчал прохладным ручейком детский голосок.
Вода ему как мёртвому припарки, ему бы рассолу огуречного хлебнуть. Григорий хотел сказать про рассол, но к его губам уже подносили кружку. Вода была приятно холодной, а голову заботливо поддерживала детская рука, тоже прохладная, пахнущая земляничным мылом.
Глотнул из кружки, остальное вылил себе на голову, а руку поймал, поцеловал в прохладную ладошку. И ощутил неизбывную вину перед этой девочкой, у которой нет родных, одна как перст. Григорий ей слова доброго не сказал, ворчал да шпынял, а она его пожалела, попить принесла. Перед дочерью, чьей судьбой распорядился не спросив, а вон оно как вышло… Он её хулит-костерит на всю избу, а она его лечит, бельё ему стирает, постель под ним меняет. И терпит его злобу.
Григорий погладил девочку по плечам, тоже холодным. Или у него и вправду жар?
– Не холодно тебе? Замёрзла, чай, в сарафанчике, руки-то ледяные. Ты кофту тёплую надень. Мать попроси, она из сундука достанет. – Негубин запнулся на слове «мать» и замолчал.
Линора присела на краешек кровати, вертела в руках пустую кружку.
– Принеси-ка мне, внучка, ещё водицы. Сладкая она из твоих рук, ягодами пахнет.
– Я клубнику ела, тётя Настя дала.
– Настя дала. Нешто у нас своей нет? Ты вот что, внучка… К Настасье больше не ходи, у тебя свой дом есть. Да мамку покличь, скажи, дедушка зовёт, прощенья просит. Да быстрей беги!
…Умирал он легко, боли никакой не чувствовал, только свет в глазах стал меркнуть. Григорий удивился: до ночи далеко, а солнце уже заходит. Вдохнул в последний раз сладко пахнущий деревом воздух и умер.
Позвала жена к себе, шептались деревенские.
А Дарья вспоминала недавний сон. Снился ей мужик в отцовой шапке. Мужик-то чужой, а шапка на нём батина, удивилась Дарья. Протянула руку, чтобы шапку с него снять, а мужик вдруг маленьким сделался, ростом с топорище. Рассмеялся скрипучим смехом и пропал как не был.
5. Линора
Линоре нравился её новый дом, который она обследовала, заглядывая во все уголки. Анна Егоровна пробовала было её окорачивать, чтобы знала своё место, но Фёдор запретил. Девочка беспрепятственно ходила по комнатам, рвала в огороде сладкие стручки гороха, объедала с кустов первую смородину. Анна Егоровна молчала. А так хотелось надавать девчонке по рукам, чтоб позволения спрашивала, прежде чем рвать. Но Линора не спрашивала, а Фёдор с Дарьей только радовались, глядя как она облизывает чёрные от ягод пальцы. Зато хоть плакать перестала.
К новым родителям девочка привыкла, Дарью звала мамой Дашей, а Фёдора дядей Федей, на что он не обижался, а Дарья шептала в Линорино ухо: «Какой он тебе дядя? Он теперь твой папа, а ты его дочка, так и в метрике твоей прописано: Офицерова Элеонора Фёдоровна».
– Мама Даша, я на чердаке домик малюсенький видела. Кто в нём живёт? А почему дверка такая маленькая, для кукол, что ли?
– Это чтобы Избяному кланяться не забывали, – говорила Дарья дочери. И рассказывала сказки про домового. Линора сказкам верила, относила домовому на чердак еду и питьё и удивлялась, почему он ничего не ест и не пьёт.
– А он вприглядку ест. Уж так у них, домовых, водится: на медок поглядит-полюбуется и вроде как сыт.
У матери не поймёшь – то ли смеётся, то ли всерьёз говорит. За трубой скрежетало, шебуршило. А заглянешь – нет никого. Даже мышей нет, кошка Марфа всех повыловила. А только – не нальёшь в блюдечко молока да не насыплешь горстку зерен, останется Избяной голодным, будет стонать всю ночь.
– Да это ветер в трубе гудит.
– Тихо днём-то было. Откуль ветру взяться?
От Дарьи девочка знала, что у Избяного много работы: отводить от дома беду, сторожить хозяйство, беречь скотину от сглаза и от хворей. Ещё она помнила, что своим внезапным появлением домовой предостерегает об опасностях, а если покажется в чёрном или заплачет-запричитает – быть беде.
Линора угощала его леденцами. Ещё она связала из остатков шерсти крошечный коврик и постелила перед дверкой его домика. Коврик получился красивый. А Избяной по-прежнему платил за добро злом. Девочка защемляла пальцы дверью, простужалась от малейшего сквозняка, падала ночью с кровати и прикусывала до крови язык. А однажды упала на кирпичи, которые Фёдор вечером сложил в аккуратный штабель. Утром несколько кирпичей, с самого верха, неведомо как оказались на земле, и Линора заходилась криком от боли в разбитых коленках.
– Бог наказал, – сказала Анна Егоровна.
Дарья не сдержалась, ответила зло:
– И вас, мама, накажет за эти слова. И вам будет больнее, чем Линоре.
А Фёдор думал о том, что Бог наказывал девочку слишком часто и слишком жестоко. А может, не Бог это вовсе.
* * *
До сентября оставалось три недели. Десятилетняя Линора сильно вытянулась за лето, школьная форма стала мала, и Фёдор привёз из города новую. Линора запрыгала от радости, напялила на себя платье, измятое, словно его жевала корова. Анна Егоровна так и сказала, а платье велела снять: «Поглажу, потом красоваться будешь».
Линора ждала, пока накалится на печной конфорке чугунный литой утюг, и любовалась новым платьем. Гладила руками манжеты, расправляла воротничок, трогала блестящие коричневые пуговки и вздыхала. Анну Егоровну забавляло нетерпеливое ожидание, написанное на девчонкином лице, и смешили по-взрослому длинные вздохи. Она сбрызгивала материю, веером выпуская изо рта воду, любовно смотрела на идеально выглаженную складку и переходила к следующей, краем глаза наблюдая, как Линора крутит пуговицу на школьном фартуке. Открутит ведь. Анна Егоровна вознамерилась отобрать у неё фартук, отставила утюг на край стола. Ставила-то вроде на подставку, а оказалось – мимо. Утюг свалился ей на ногу и прожёг ступню до кости. Егоровна испустила хриплый крик и потеряла сознание. От сладковатого запаха горелого человеческого мяса Линору замутило, она выбежала из избы с криком: «Папочка Федя! Скорее! Там бабушка!»
Впервые за десятилетнюю жизнь она ощутила чужую боль как свою, впервые назвала Анну Егоровну бабушкой. И пока Фёдор бегал в медпункт за фельдшерицей, а Дарья смачивала нашатырём чистую тряпицу и приводила свекровь в чувство, – Линора сидела во дворе на брёвнах и плакала от страха.
Невесткиных слов о том, что ей будет больнее, чем Линоре, Егоровна не вспомнила, не до того ей было. Зато вспомнил Фёдор. Даша в негубинской избе своя, а Фёдор с матерью чужие, и Линора чужая. Вот и пакостит им Избяной. Девчонку не щадит, теперь вот мать изувечил… Надо бы избу освятить.
Фёдор не знал одного: становясь из доброго злым, домовой не может вернуться в прежнее состояние. А молитвы против него бессильны.
* * *
Молодой священник, которого пригласили освятить избу, окурил ладаном комнаты, обходя по кругу слева направо и читая «50-й псалом» и «Символ веры». Осенил крестным знамением все углы, дверные проемы и окна. Хотел было подняться на чердак, но Дарья сказала, что не нужно. Дом строил её дед, никогда в нём бесовской силы не водилось, да и откуда взяться? Живём по-христиански, посты соблюдаем, бога не гневим.
Священник покивал, соглашаясь, но лестницу всё же окропил, прочитав «Отче наш». Затем обрызгал святой водой хлев и сарай и откланялся, отказавшись от вознаграждения: благие дела награды не требуют. Деньги Фёдор незаметно сунул ему в карман, проводил гостя до калитки и долго благодарил.
Свекровь с того дня не могла ступить на больную ногу. Ожог получился глубокий, рана мокла, не заживала. Анна Егоровна присыпала её порошком стрептоцида и выходить могла только на крыльцо. А Линора ушибалась обо все углы, резала пальцы травой и загоняла в босые пятки занозы.
– Мама Даша, почему домовой меня не бережёт? Потому что я чужая?
– Да какая ж ты чужая, как у тебя язык повернулся такое говорить?
– Это не я, это бабушка Аня сказала. Что я тебе никто, и папе тоже никто. Мама, а никто – это как?
– Ты её не слушай. Осерчала на тебя за что-то, вот и сказала со зла.
– Она не про меня, она про всех говорила, и про папу Федю, и про себя. Что мы здесь чужие, домовик за тобой приглядывает, а за нами не хочет, вредит.
– Приглядывать, говоришь, не хочет? Да рази за тобой уследишь? Он старый уже, домовик, дом ещё прадед мой строил… дедушки Гришин дед. А ты бегом-кувырком носишься и под ноги не смотришь.
Линора обещала смотреть под ноги и по-прежнему ходила в синяках.
– За что тебя мать-то побила? – выспрашивали деревенские. Да только из Линоры слова клещами не вытащишь: сама, мол, упала, никто меня не бил.
Линора говорила правду: Дарья никогда не поднимала на неё руку. А ушибалась девочка постоянно. Ночью по нужде встанет – в сенях об ларь ударится. Ларь тот у стены стоял, а словно бы сам подвинулся да на дороге встал. Углы железом обитые, от них синячище на весь живот. На пруды с ребятами купаться пойдёт, все на неё смотрят сочувственно и никто не верит, что – об ларь сама ударилась.
То в избе на ровном месте упадёт, да об пол лицом приложится. Григорьевна отвела девочку к дождевой бочке и велела кланяться. Линора от удивления перестала плакать:
– Это как? Зачем бочке кланяться?