– Гулялово… Слово-то какое выискал. Я, может, замуж выйду за него. Ему на вид все тридцать дашь, а он меня девчонкой считает, не знает, что мне тридцать три.
– Не знает, так узнает. В загс расписываться поедете, он в паспорток твой глянет, а там чёрным по белому циферки: год рождения шестьдесят третий.
– Сейчас можно без росписи жить. Называется гражданский брак, и ничего в этом нет зазорного.
Отец на полуслове замолчал, вспомнив, как прибежала к нему среди ночи семнадцатилетняя Даша, как тащила его за руку на луг и плакала. Не согреши они тогда, Дашу выдали бы за Степана. Так есть ли у него право упрекать свою дочь? Может, с Баллы она будет счастлива?
Нет! – перебил сам себя Фёдор. У них с Дашей не было другого выхода, а у дочки он есть.
Его молчание Линора истолковала по-своему. И глядя с торжеством в отцовские глаза, в которых смешалось раскаяние и сожаление – словно не она, Линора, а он был перед ней виноват – заявила, что она уже взрослая и отчитываться перед ним не обязана.
Фёдор имел с Баллы тяжёлый разговор, из которого узнал, что Линора не девка, а взрослая баба; что Баллы ничего ей не обещал и о свадьбе разговора не было. Сама на него запрыгнула, а он не смог отказать. Баллы так и сказал: запрыгнула, и у Фёдора потемнело в глазах от ярости.
Тем вечером он впервые поднял руку на дочь. Лупил ремнём, не глядя куда попадёт и приговаривая: «В детстве пальцем не трогал, жалел. А не надо было жалеть. Дожалелся. Про тебя частушку уж сложили, не слыхала? Как приехала Линора, наряжалася в обновы, добегала до гумна, с Баллы любилась дотемна!» У частушки был матерный конец, который Фёдор озвучивать не стал.
Линора закрывала руками голову и молча пятилась от отца, а когда пятиться было уже некуда, вжалась в стену, всхлипывала от ударов. Прощенья не просила, знала, что виновата.
Фёдор бил дочь вполсилы. Он же не зверь, он долг отцовский выполняет. Кто же её вразумит, если не отец? Закончив «вразумлять», заправил ремень в брюки и ушёл в сарай. Нашарил в соломе припрятанную от Дарьи бутылку водки и выхлебал до донышка. А утром сел за баранку. И разбил машину, свалившись на ней в овраг и «счастливо» отделавшись сотрясением мозга. Из котловского автопарка Офицерова уволили, за машину присудили выплатить автопарку ущерб в размере её стоимости. Откуда денег взять?
Выручил Джемалов, выплатил штраф целиком, а Фёдора взял на работу трактористом, и теперь тот трудился, отрабатывая долг и не получая ни копейки. Дарья называла Баяра благодетелем, молилась за его здоровье перед Семистрельной иконой Божьей матери, нимало не смущаясь тем, что конезаводчик иной веры.
– Ты ещё за лошадей его помолись, – ворчал Фёдор.
– А и помолюсь! Тебя эти лошадки от тюрьмы спасли. Аль забыл уже?
– Не забыл. А вот ты, видать, забыла, как сынок евойный с Линкой нашей гулеванил. Здоровья ему желаешь. Да чтоб он в землю провалился восемь раз!
– Линора сама виноватая. Сказывала, на лошадей поглядеть пошла, а сама вокруг Баллы отиралась, язык об него обмолачивала.
Фёдор открыл было рот – возразить, как вдруг со двора донёсся отчаянный рёв.
Гринька сорвался с верёвочных качелей и, пролетев через двор, приземлился на живот.
– Долетался, космонавт? Говорили тебе, не раскачивайся шибко, – начала Даша. Гринька перестал реветь и слушал.
– Ты погляди, Дашутка… – Фёдор протянул ей верёвку. – Верёвка-то новая, три дня как повесил, а перетёрлась. Домового проделки. Уезжать надо Линке, и?наче – беда.
– Уезжать. Так она тебе и уедет. Она Баллы окрутить намерилась, замуж за него собралась. А Гринюшка, коли за ним в оба глаза не глядеть, насмерть убьётся или на прудах утопнет, вот – чует моё сердце! Моя в том вина.
– Заладила… Ты-то в чём виновата?
Дарья опустила глаза, не в силах признаться мужу, что все беды в их семье из-за неё. Обижала Избяного, вот и мстит теперь, причиняя боль тем, кого она любит. И ещё в одном не посмела признаться. В любви, о которой Фёдор не знает, и не надо ему знать. И Степан не знает. Горькая она, как рябиновая ягода, последняя-то любовь, Дарья одна её переможет.
* * *
Из привезённого деликатесного мяса со странным названием вырезка Линора решила приготовить медальоны (фр. Filet mignon – маленькое филе, медальон – отрез тонкой части говяжьей вырезки, используется для приготовления деликатесных блюд). Нож неожиданно резанул по пальцам. Дарья перевязывала дочери руку и ворчала:
– Вырезка твоя сама про себя говорит: резать начнёшь, все пальцы вырежешь. Дай-кось, я сама. – И забрала у Линоры нож.
– Гринька где? – Линора бросилась к окну.
Пришла очередь Гриньки, поняла Дарья. Не сводила с внука глаз, стерегла-караулила каждый шаг. И не устерегла-таки. Гринька решил сделать деду подарок – поколоть дрова. Представлял, как дед увидит аккуратную поленницу и спросит: «Кто ж такой умелец, все дрова переколол?» А Гринька ответит: «Это я, деда».
Поленницу Гринька видел в кино, а топор никогда в руках не держал. Встал раньше всех и принялся за дело. Это оказалось непросто: полешки не желали стоять и падали, едва на них опускалось лезвие топора. Гринька придерживал их левой рукой, а правой со всей силы бил топором, стараясь попасть точно посредине. А попал по руке. Топор рассёк мышцу большого пальца, задел кость и чудом не тронул сухожилие.
Через два дня Линора собрала вещи и уехала, расцеловав на прощанье родителей. Гринька бережно держал левой рукой правую, с прибинтованным к ладони мягким валиком и торчащим в сторону большим пальцем, который в котловской больнице зашили и наложили на него шину. Хмуро кивнул деду на прощанье и отстранился, когда бабушка хотела его поцеловать.
Заговорил он, когда такси отъехало от дома.
– Ма, а палец скоро заживёт?
– Скоро.
– А шрам навсегда останется? Как на ноге?
– Шрам останется. Но это даже хорошо, мужчину украшают шрамы. – Линора хотела подбодрить сына, но тот неожиданно всхлипнул.
Проговорил дрожащим голосом:
– Как я теперь разведчиком буду? Меня же по шраму узнают. Ноги-то в брюках, а руки-то голые!
– А ты перчатки носи, – посоветовал шофёр.
Гринька шмыгнул носом и задумался.
– Перчатки зимой. А летом как же?
Настал черёд задуматься шофёру.
– Летом тоже можно носить. Есть такие, из тонкой кожи. Лайка называются.
– Лайка? Собачьи, что ли? Ну, вы скажете… Они же лохматые!
Про собак Гринька угадал, хотя историю не учил, да и не найти такого в учебнике. Сырьём для производства лайковых перчаток в России были когда-то русские псовые борзые. После отмены крепостного права в 1861 году большие барские охоты развалились, крестьяне, получив свободу, в псари не стремились – заплатят за сезон, а дел на целый год, – и собак целыми псарнями сдавали на перчатки. Из них получалась самая тонкая лайка.
– Почему собачьи? – возмутился задетый за живое шофёр. Чёрт его знает, из кого делают эти перчатки…. – Из кошачьих шкурок, наверное, шьют. Или из мышиных.
– Ну, вы скажете… Мышиные я не хочу. И кошачьи не хочу, – заявил Гринька.
– Лайковые перчатки шьют из козлиной кожи, – подала голос Линора.
– А козлу больно, когда с него кожу снимают? Он кричит? – спросил Гринька.
Шофёр крякнул. Вот же садист малолетний, додумался.
– Его убивают сначала. Потом кожу снимают, – спокойно сказала Линора.
– Тогда всё окейно, – согласился мальчишка.