Со Стёпкой Кожиным она дружила крепко, не разлей вода. И прощала ему всё, чего не простила бы никому другому. Их разделяло три года. Стёпка на правах старшего придумывал игры, за которые ему знатно влетело бы от отца, если бы Даша вздумала пожаловаться. Зимой закапывал свою подружку с головой в сугроб (игра называлась «медвежья берлога»). Летом обливал из ковша колодезной водой, коварно притаившись за углом. А однажды сунул ей за шиворот крапивный стебель и под Дашин жалобный скулёж уверял, что крапиву уронил нечаянно и сейчас достанет: «Да не дёргайся ты! А то мне её не ухватить» – требовал Стёпка. Но крапива жгуче кусала спину, Даша вертелась и ёрзала, и процесс затянулся.
Она никогда не жаловалась и терпеливо сносила его выходки, потому что на рыбалку её отпускали только со Степаном, а больше ни с кем. Даша вскакивала в четыре часа утра и к приходу Стёпки была уже одета, умыта и причёсана.
– А крючки запасные взяла?
– Взяла! И леску взяла!
– А червей накопала?
– Накопала! – Даша с торжеством показывала жестяную банку из-под консервов, выпрошенную у отца.
– На двоих накопала или только себе?
– На двоих! Стёп, дай твоё ведро, я понесу.
– Так оно ж пустое.
– А тебе жалко? Жадина-говядина, солёный огурец, по полу катается, никто его не ест! Я вёдра понесу, а ты удочки.
Даша радостно шагала по траве, не чувствуя обжигающей холодом росы, размахивая вёдрами и оживлённо болтая. Зато на берегу сидела истуканом: на рыбалке нельзя разговаривать и шевелиться тоже нельзя, так сказал отец, а отцу Даша верила. Вжималась лбом в озябшие коленки и смотрела не мигая на поплавок. На Степанову удочку смотреть нельзя, он рассердится. Он всё время на неё сердился, потому что Даша его облавливала. Возвращаясь домой, с трудом несла своё ведро, через каждые пятнадцать шагов останавливалась поменять руку, поглядывала виновато на Степана. Тот молчал, смотрел в сторону. Наконец не выдерживал и отбирал у неё ведро:
– Да не цепляйся ты. Руку отпусти, сказал. На вот тебе удочку, держи. Я до нашего дома донесу, а дальше ты сама.
Но Даша намертво вцеплялась в дужку ведра и отчаянно мотала головой:
– Я сама! Я донесу! А то все увидят, что у тебя два ведра, а у меня ни одного…
– Ты ж не дотащишь, тяжёлое ведро-то. Уронишь, рыбы по дороге расползутся, пока их соберёшь, в грязи изгваздаются.
Аргументы были весомыми. Даша нехотя разжимала пальцы и отдавала ведро Стёпке. А взамен получала удочки. Шагала, подпрыгивая на ходу и распевая на всю улицу «Ой, мороз, моро-оз, не-е морозь меня. Не моро-озь меня-ааа, маа-ево-о коня!». Деревенские провожали её взглядами, улыбались: забавная у Негубиных девчонка. На улице жарынь-жара, а она – вот возьми её! про мороз петь удумала.
Стёпке не до улыбок: его ведро было лёгким, а Дашино оттягивало руку. И ладно бы только сегодня, а то ведь – всегда! У Степана полведра карасей, а у Даши – карп-зеркалка и пара увесистых линей. Вот и сегодня у него десяток пескарей а у Дашки сазан – огромный, килограммов на шесть. Пескарей Стёпка с досады выпустил обратно в пруд. Сазана они вытаскивали вдвоём, обмирая от сладкого ужаса и дружно вскрикивая, когда рыбина дёргалась и изгибала удилище.
– Оборвёт лесу и уйдёт, видит Бог, уйдёт, Дашка!
– Не уйдёт. Не гунди под руку. И удочку отдай, я сама…
– Сама, сама… Засамакала. Держи крепче, да отпускай слегка, когда шибко сильно тянет.
– Не учи, без тебя знаю, – огрызалась Даша.
Сазана они вытащили, измотав рыбину до усталости (и себя вместе с ней). Разделили по-братски, разрезав ножом надвое. Даша, как хозяйка удочки, взяла себе половину от головы. Степан принёс домой сазаний хвост. Мать с отцом подшучивали над ним весь вечер, не отставала от них и бабка. А заглянувшая в гости замужняя сестра и вовсе зубоскальничала, словно радуясь его неудаче. Принесли её черти. Надо матери сказать, чтобы рыбы Аньке не давала. Не за что.
– Что ж в пруду-том, полрыбины плавало, хвостом подгребало, голову искало? Эко диво!
– Она целая плавала, – объяснял Стёпка. – Вы бы видели, какой он огромный, сазанище! Сазаниха. Мы с Дарьей вдвоём еле вытянули. А икры в ней было… Вы бы видели!
– А и где она, икра-та?
– Дашка себе забрала. Это на её удочку сазан поймался, – понурив голову, признался Степан.
– Молодец девчонка! Девять лет, молоко на губах не обсохло, а нашего рыбака обрыбила. Родилась-то задохликом, Григорий сказывал, не чаяли, что выживет. И росточку в ней никакого, и голосок писклявый, а рыбалить пойдёт, дак всю семью накормит. Негубинская порода. – Митрий посмотрел на сына с жалостью. – А сам-то что же, так ничего и не поймал?
– Поймал, – стушевался Стёпка. – Пескарей пяток, гольянов ишо. Я их в пруд выпустил, пущай плавают.
– Дурень какой. Завялили бы пескарей-то, – вступила в разговор бабка. Неймётся ей.
– Вот и лови сама! И вяль сама! А ко мне не приставай! – выкрикнул Стёпка, давясь слезами. – Что вы ко мне привязались? Я что ли виноват, что у Дашки ловится, а у меня нет? Уды у нас одинакие, крючки в одном магазине куплены, червей Дашка накопала на двоих… Я, что ли, виноват?
И выбежал из избы, крепко бахнув дверью, за что отец впервые не сделал ему замечания. Виновато улыбнулся и сказал:
– Однако перегнули… Иди, мать, сазана Стёпкиного жарь. А ты, Анютка, домой вертайся. Распустила язык, до слёз довела мальчишку. А в чём он виноватый-то? Рыбацкое счастье переменчивое. Сегодня подфартит, завтра омманет. Ступай, ступай, не облизывайся. Сазана без тебя съедим, не заслужила.
Митрий тяжело поднялся, расправил затёкшие плечи и отправился на двор, утешать сына.
С того дня Стёпку не отпускала обида, грызла острыми зубами, ночами не давала спать и жаждала отмщения. Дашка, ведьмака, крупную рыбу к себе подманивает, а ему мелочь пескариную оставляет. Может, слово заветное знает или заговор какой? А с товарищем поделиться не хочет.
Сердцем Стёпка понимал, что Дашиной вины в его неудачах нет. А злость ворочалась внутри, искала выхода.
Даше он отомстил, накормив её незрелыми зелёными яблоками. Глупая девчонка поверила, что от них появляется молодецкая сила, и съела сколько смогла, морщась от кислой горечи. Вечером живот крутило и баламутило, но Даша не жаловалась: уложат в постель, будут поить горьким отваром и ругать за то, что в рот тащит всё, что найдёт. Будто её не кормят. Ничего, она потерпит. Ляжет спать, и всё пройдёт.
Наутро живот почти не болел. Довольная, Даша отправилась с девчонками на луг собирать говорушки (луговые опята). Суп из них вкусный да сладкий, батя с дедом её похвалят, назовут молодой хозяюшкой, и пообещают привезти из города подарок – за старание.
Грибов она набрала полный передник. Хвасталась перед подружками, высоко поднимая подол, чтобы не рассыпать собранное. Живот вдруг скрутило режущей болью, от которой Даша зажмурилась. По ногам потекло что-то тёплое.
– Дашка, ты никак обделалась? Девочки, смотрите! У неё по ногам течёт!
– Вот уделалась… Как домой пойдёшь теперь? Ты лопух сорви, ноги вытри.
– Ха-ха-ха! Го-го-го! Обосралась знатно!
– Дашка-обосрашка! Иди от нас подальше, от тебя воняет.
Даша не помнила, как добежала до дома. Брезгливо стянула с себя загаженные трусики, налила в корыто воды из дождевой бочки и села в неё, заливаясь слезами и не чувствуя холода.
В нужник она бегала каждый час как заведённая, сопровождаемая дружным хохотом: Стёпка позвал на «спектакль» дружков, вся компания сидела на заборе и ухмылялась.
Мучения продолжались второй день. Стёпкины приятели второй день торчали на заборе и смеялись. Даша пришла к деду и рассказала ему обо всём. Но вместо того чтобы стащить Стёпку за ноги с забора и навешать ему оплеух, Андриян смотрел на внучку тяжёлым взглядом и качал головой. У других детки умненькие растут, а нашей десять скоро, а всё не поумнеет, – читалось в его глазах.
– А скажи ты мне, внученька, скоко раз тебе говорили, чтобы зеленушки не рвала, в рот не брала? Говорили тебе? Отвечай, коли спрашивают! – голос деда, обманчиво ласковый вначале, с каждым словом крепчал, наливался грозой. Лицо, знакомое до мельчайшей чёрточки, стало чужим, глаза смотрели со злым прищуром. Помертвевшая от страха Даша покорно отвечала – новому, чужому и сердитому деду:
– Говорили, дедушка. Я не рвала, Стёпка рвал…
– Про него мне не интересно слушать. Сейчас о тебе разговор. Говорили, значит, тебе. А кто говорил, помнишь?
– Ты говорил. И батя.
– Говорили, значит. А ты, значит, не слушала. Для тебя отцовское слово законом быть должно! А ты ни в грош не ценишь ни отца, ни деда, токмо в руки засматриваешь, подарков ждёшь. Тебе вынь да положь, да в сторонку отойди, – гремел дед, приблизив к ней красное от гнева лицо. Даша с тоской глядела на его встопорщенные усы, мясисто-красные губы и серые недобрые глаза. Понимала: обидчика не накажут, а вот её, Дашу, наказать могут, очень даже запросто. После той давней, единственной в Дашиной жизни порки она всё-таки пожаловалась отцу. С того дня дед никогда не поднимал на неё руку, что бы она ни вытворила. Но «вытворяя», она понимала, что когда-нибудь дождётся. Отец с дедом так и говорили: «Ты дождёшься когда-нибудь. Помяни моё слово, дождёшься».