– Ань, пошли. Чего скажу. Иди, иди не топчись тут.
Марья махнула на Таньку свернутым в трубку плакатом, как на муху и оттащила Анну в сторонку.
– Слушай, тут танцы будут. Мать ругается, правда, но отпустила. Она сама придет – обожает плясать. Хоть посмотрим. А? Ты пойдешь?
– Нет, Маш. Меня мать не отпустит. Она все Богу молится, а танцы это грех. А они еще церковь вон закрыли. Теперь главные враги. Не пустит она меня.
– А ты скажи, что председатель всем школьникам велел подойти. Помочь чего, лавки отнести, вон, плакаты сложить, флажки. Да убраться. Что ты, в самом деле. Наври чего.
Анна пожала плечами, чмокнула Марью в щеку и пошла домой. Темнеющая улица не пугала, все было знакомо до последнего куста. На фоне темнеющего неба кроны берез казались ажурными, листья почти все облетели и ветки причудливо сплетались, образуя кружевные купола. Зато нижние свисали почти до земли и трепетали под свежим ветерком, как будто струились. Анна, как в детстве, шла быстро и касалась ладошкой стройных стволов, как будто их считала. И иногда пару метров пропрыгивала на одной ножке – одна, никто не видит, не скажет, что она, как маленькая.
Анна уже почти дошла до своих ворот, как заметила у цыганского палисадника кучку людей. Люди вроде танцевали, подпрыгивали, лягали ногами, но без музыки и в полной тишине, эта картинка была нереальной, страшной. Анна метнулась к кусту сирени у своего двора и спряталась за ним, хорошо он был густой, как стена, да и листья еще не все облетели. Присмотревшись, Анна поняла – это не танец. Это местные ребята – три самых мерзких, противных парня, которых боялись все девчонки, уворачиваясь от их бесстыдных щипков, кого-то повалили на землю и бьют ногами. От страха у нее все захолодело внутри – бежать в дом, звать на помощь, кричать? Она так растерялась, что вжалась в куст еще плотнее и затаила дыхание.
Этот страшный танец, наверное, продолжался бы и дальше, но из цыганского двора метнулась тень и с гиканьем, похожим на резкий, оглушающий визг, бросилась в самую гущу драки. Мелькнул хлыст, кто-то дико заорал, парни рассыпались, как брошенный горох. Опять мелькнул хлыст, потом еще и еще. Анна не успела оглянуться, как на пустой улице остались лишь они – она, тень с хлыстом и еще тот, кто лежал на земле.
Анна, стараясь не шуметь, вышла из своего убежища и тут ее заметил Цагор. Анна уже поняла, что это они – Цагор и Баро. Таборные. Приехали к своим на пару дней, они всегда так делали. Шанита прямо расцветала, когда они приезжали, праздник устраивали, костры жгли на дворе, жарили ежей, пели, плясали неделю, не меньше. А тут такое.
– Эй. Золотая. Пойди, не боись. Платок дай с головы, я тебе два куплю.
Анна несмело подошла на зов цыгана и с ужасом увидела, что Баро лежит вниз лицом, а по шее черной и блестящей лентой растекается кровь. Забыв о страхе, она стащила платок, бросалась на колени и, крикнув Цагору, чтобы тот приподнял брата, плотно затянула платок вокруг кучерявой головы.
– Зови своих, что встал, как столб. Давай быстрее, кровью же изойдет.
Цагор, как будто ему, как в детской игре крикнули «отомри» , кинулся к своей калитке. Анна приподняла голову Баро, хотела вытереть кровь на щеке и вдруг увидела, что он смотрит на нее своими огненными глазищами и чуть улыбается.
– Ты прям цыганка. Красивая. Только серьги тебе надо, большие, золотые. Будешь картинка.
– Молчи, дурак. Вон кровь хлыщет.
– Так у меня крови много. На двоих хватит. Не бойся, красивая.
От цыганского двора бежали люди. Анна встала, осторожно сняла со своих колен голову Баро и тихонько пошла домой.
Глава 11. Платок
– Дочуня, будь добренька, на ярманку со мной ныне пойдем. Медовый спас завтрева, меду купим, мамка каравай затеяла, масла свежего насбивала, праздник святой встретим. Да меду напасем поболе, Василь на своей телеге нас берет. Давай, родненька, сбирайся.
Отец стоял в дверях комнаты Анны, большой, широкоплечий, похожий на крепкий, старый дуб. Если бы не седина и небольшая сутулость так любому парню бы фору дал. На селе он, наверное, самый крепкий мужик был, шутить не любил, да и никто не вязался. На спор поллитрахи самогону забористого мог залпом выпить, быка одним ударом кулака в ухо насмерть валил, но с женой и дочерью нежнее его мужика не было. И набожен был, да так, что ни одно дело, не перекрестив лоб, не начнет, на все службы ходил пока церковь не закрыли, да и сейчас у старой Настены на дому они молились втихаря, целый храм организовали. Председатель знал и молчал, коммунистическая ячейка тоже их не трогала, что с них взять, со старых. А вот комсомольцы над детьми верующих издевались и Анна стеснялась родителей.
– Да ну, батя. Какой еще Спас, стыдоба. Не поеду я, и праздник ваш отмечать не буду. Нету такого праздника.
Анна стояла перед зеркалом и расчесывала волосы. Тонкая, смуглая, черноволосая, она и вправду была похожа на цыганку, только вот черты лица были нежнее – небольшой, изящный нос, чуть изогнутые вниз уголки красивых губ, от чего ее лицо все время имело немного грустное выражение, слегка пухловатые щеки и ясные, как озерца в летний день глаза с длинными ресницами. В ее чертах не было той грубости, рубленности с налетом наглости, что присуща цыганским женщинам, даже молодым. Анна упрямо вздернула маленький подбородок с ямочкой и прямо посмотрела на отца.
– Как нет праздника? Да что ж ты, дочушка, говоришь такое? Спаса нет святого? И не стыдно тебе?
Иван расстроился, даже покраснел, беспомощно поискал глазами жену, но Пелагеи не было, она ушла к соседке за дрожжами. Анне вдруг стало жутко стыдно и жалко отца, она мысленно хлопнула себя ладошкой по болтливому рту и торопливо проговорила:
–Ладно, ладно, батяня. Прости. Я поеду, сейчас только косу заплету и юбку переодену. Подожди.
Иван обрадовался, погладил дочку по голове, как маленькую и заулыбался.
– Ну вот. А я тебе леденца куплю и конфет других. Помнишь, ты подушечки с вареньем одна целое кило зьила. Вот таких купим. И зеркало на ручке- ты хотела. Давай, золотенькая, шибче
Когда Анна выскочила на улицу, дядька Василий уже стоял у двора со своей телегой, в которую была впряжена старая коняга с редкой, седой гривой. Он радостно закивал Анне.
–Давай, деваха, прыгай. Там ковер тебе положил, как царица поедешь. Ишь, красота, справная стала. Гляди, прям с телеги украдут, мы с Ванькой и не догоним, индюки старые.
Анна села, разложила на лавке и, вправду покрытой ковром, свою пышную, укороченную в битве с матерью юбку, поправила косу, половчее пристроив ее на груди и, втихаря достав маленькие зеркало, глянула. И впрямь, ничего. Потом устыдилась, а еще будущая комсомолка, спрятала зеркало и стала глазеть по сторонам.
Народ пер на ярмарку толпой. Все разнаряженные, яркие, бабы накрасили губы и насурьмили брови, мужики в светлых косоворотках и новых, блестящих картузах – парад, да и только. Ярмарка была сегодня огромная – бидоны меда, янтарные, сочащиеся соты, желтые глыбы воска, развалы свечек, комья прополиса – площадь просто пропиталась медовым ароматом, смешанным с запахом яблок, пряников, духов, помады и еще чего-то такого, запретного, от чего у Анны кружилась голова.
–Аньк, а Аньк. Чего ты, как попадья, на телегу вперлась. Давай, к нам иди.
Ребята из школы маленькой стайкой толпились у карусели, раскручивали ее, подсаживая наверх девчонок, и катая их по кругу. Анна глянула на отца, но тот, целиком и полностью поглощенный выбором меда, совсем забыл про дочку, потеряв ее из вида. Анна спрыгнула с телеги, отвернувшись, быстро потерла рукой губы, чтобы они стали покраснее, пощипала щеки для румянца и побежала к своим. Она уже довольно отметила про себя – Сашок, небольшого росточка, чем-то похожий на широкую табуретку, парень, жутко покраснел и смутился, увидев ее, судорожно стал поправлять воротничок рубашки и засуетился. Здоровый он, Сашок, сильный, как из свинца вылитый, хоть и ростом невелик, добрый, но Анне он не нравился – не по ней.
Она проскочила мимо, нарочно задев его локтем и залезла на карусель – ловко, одним прыжком. Карусель завертелась, предпраздничное настроение обуяло Анну. и на душе стало так радостно и сладко , как будто туда налили меду.
Время пролетело незаметно, мужики уже нагрузили на телегу бидоны с медом, пряники, сливы с лукошках, баранки и связки синего лука, который привозили с юга смуглые торговцы. Анна устала, у нее слипались глаза от впечатлений, парного августовского воздуха и предгрозового томления. Она стояла у телеги со стороны тенистой ивы, почти закрывшей ее ветвями от редеющей толпы, и почти дремала стоя. Но, вздрогнув, открыла глаза, потому что кто-то дотронулся до руки.
– Не бойся, алмаз души. Держи. Тебе это
Баро стоял напротив, почти вплотную и с усмешкой смотрел Анне прямо в глаза. Как же он был хорош! Все девчонки деревни умирали от братьев цыган – высоких и стройных, как тополечки, кучерявых, смуглых, мускулистых и широкоплечих. А Баро еще был и синеглаз. Откуда у потомственного, чистокровного таборного цыгана взялись такие глаза – загадка, но своим взглядом цыган убивал наповал. Особенно, когда, как распрямившаяся пружина вскакивал на коня и оттуда, сверху коротко взглядывал, откинув назад кудри – сердце девушек падало в пятки и сладко там таяло.
Баро сунул Анне в руку что-то шелковое и мягкое, сжал ее пальцы шепнул:
– Не гляди. Дома глянешь, радость. И отцу не кажи – отымут.
Анна растерялась, сжала кулак покрепче – то, что она дал упруго спружинило, поместившись в руку полностью. Баро растаял в начинающих сгущаться сумерках.
Не выдержав, Анна уже в телеге, потихоньку расправила подарок. Тончайший, почти невесомый шелковый платок, весь в алых маках на белом, снежном фоне, казалось, был выткан из паутины.
Глава 12. Прощание
– Где ж ты взяла его, бесстыжая? Это же от них такие подарки, разве я не знаю? Где-нибудь у барыни стащил, или не дай Бог, отнятое вашими у господ, разорили. Тогда же в тюрьму упекут тебя, телушка глупая.
Мать держала подаренный платок, который Анна ненароком оставила у себя на столе. На часок всего отлучилась уток с реки гнать и вот тебе. И ведь редко к ней входит, а тут. Прям, как бес толкнул! Тьфу, какой еще бес, скажешь так в школе, засмеют.
У Анны мысли бегали, как вспугнутые мышки – быстро, вертко и трусливо. Она не знала, как вывернуться – а так хотелось оставить подарок, аж до слез. Она стояла, теребя в руках кончик косы, чувствуя, как горячим изнутри ошпарило щеки и такое же огненное шпарит по глазам, превращая наворачивающиеся слезы в обжигающие уголёчки. Пелагея совсем разошлась, стучала ладонью по столу и уже кричала, что на нее, спокойную, холодную, как далекая мартовская заря, совсем было не похоже.
– Я вот сейчас эту дрянь в печку, что б даже духу этого цыганского в нашем дому не было. И шлындрать хватит. Школу закончишь, в центр, в училище отправлю, на швею будешь учится. Или на агронома. Нечего тут по цыганским дворам ошиваться, они тебя за шлюху считать будут. Я тебе!
Пелагея схватила хворостину, которой загоняла телка и, который невесть как оказался у печки, размахнулась и со всей силы втянула Анну вдоль спины, да так, что у той сквозь тонкую ткань кофты проступила красная полоска. Анна взвизгнула и отпрянула к печке, хотела бежать, но дверь перегородил отец.
– Хватит, мать. Повоевала и будет. Дай сюда.
Он отнял у матери хворостину, ласково потянул из ее сжатых пальцев платок и та послушно отдала, всхлипнув и утерев глаза кончиком белого праздничного шарфа с вышивкой, который еще не сняла.
– Вишь, отец, что твоя дочка делает! С цыганами вяжется. А они ее в табор уведут, опозорят, что делать-то будем, а?