– А тебе что? Ты мне молока что ли надоишь, как корова?
– Вооон… Я к ней с добром, а она крысится, как та Жучка глупая. Помочь хочу.
– Чем же ты мне поможешь, соседушка? Наговорами да разговорами?
– У нас табор стал, слыхала? За рекой. Там Гитка моя, дочка, у нее дите померло. Сережки свои дашь, она тебе Нюрку выкормит. Отплатить тебе хочу, ты мне вон сколько помогала. Да и дочку твою жалко – орет, худая стала, глазюки одни.
Пелагея растерялась. Гиту она видела давно, года два уж, как она с таборными ушла. Хороша была – девчонка еще, а налитая, как яблочко, тронь – палец отскочит. Здоровьем пышет, чистая, добрая, редко цыганки такие бывают – прям не в мать. Та все шушарила, как шушара, а эта нет – смотрела прямо, ласково, честно. Вот и увели. И вот ведь горе – дите.
– Что молчишь, думаешь. Помрет девка, или заболеет – будешь локти кусать. И Гитке легче – молоком исходит и Нюрке на пользу. Давай, решай.
– Только Ване не говори. Тихо. Не надо знать ему, он цыган-то не любит. У него ваши брата украли, так он до сих пор помнит.
– Не скажу, что мне. Сейчас приведу, пока его нет, и ввечеру. А потом завтра, как уйдет. Давай, жди.
Пелагея в раздрае чувств ушла в дом, села перед Аннушкиной кроваткой и задумалась. Правда, худая девчонка стала, желтая аж. Как не старалась – а материнского молока ничем не заменишь, да и нечем. А тут… А Ваня не узнает, тихонько все сделаем.
Она открыла комод, достала шкатулку – оттуда, из самого дальнего угла тяжелого резного ящика, за тяжелыми покрывалами да подзорами ее прятала. Те серьги подарил ей отец, она их и не носила никогда, уж больно вычурные. Длинный камушек, как капля, зеленый, похожий на бутылочное стекло, весь в кружевах почерневшего серебра. Она потерла металл о суконку – он сразу заиграл, заблестел – очень красивые серьги. Зажав из в кулаке, пошла открывать – услышала голоса. Гита – располневшая, с волосам чернее ночи под ярко-бирюзовой косынкой, с грудью – большой, полной, колыхающейся, как у стельной коровы, вплыла в сени лодочкой, улыбнулась, протянула круглую влажную ладонь. Пелагея вложила в ее руку сережки, последний раз глянула на них, утерла слезы и втащила из кроватки Анечку.
Дочка сразу закричала, захлебываясь, засосала ротиком воздух, вроде искала чего (у Пелагеи с утра грудь совсем пустая была), а потом вдруг замолчала, смотрела так по-взрослому, грустно. Гита вывалила сиську на стол, подхватила девочку, а та враз, как поняла – ухватила ручками грудь, приникла и зачмокала.
Глава 4. Разоблачение
Пелагее было очень стыдно. Обманывать Ваню, это все равно, что ребенка малого – он был доверчивым, как дитя. Но сказать, что его кровинушку, свет в окошке, Нюрочку, цыганка кормит Пелагея не рискнула. Так и прятались они с Гитой, только муж за порог, как они тут же – раз, и сообразили. А Аннушка выправляться начала – щечки порозовели, налились, ладошки стали белые, мягкие, а то прямо, как у старушки маленькой были, желтые да морщинистые. Ваня нарадоваться на дочку не мог, придет, руки на дворе намоет, сам по пояс холодной водой колодезной окатится и в дом, на ребенка глянуть. Так не возьмёт – руки сначала согреет, а потом на колено девочку посадит и катает, как на лошадке и нацеловывает. Очень любил, не каждый отец так своё дитя любит.
А у Пелагеи странное что-то в душе творится стало. И, вроде, родимочка, дочушка, прямо всю кровь бы за нее отдала, и вроде что-то такое поднималось – как к чужой. Как Гита дочку накормит, отдаст, так даже запах от ребенка другим Пелагее казался – так от цыганчат пахнет – пылью, солнцем, ветром, степью. Даже молока не чувствовалось, как полынью кормила, или травой какой. И кожа даже как будто смуглеть у Анны стала, то ведь белокожая была, в маму, а то прямо темная. Приглядываться начала Пелагея, может ведьмачат они что-то, да нет – придет, накормит, слова лишнего не скажет и нет ее. Да и Лала особо не заглядывала последние дни – что-то там нехорошее в их семье творилось, все кричали, ругались на дворе, да зло, громко. Четыре месяца уж прошло, как Гита к ним ходить стала, лето скатилось за дальнюю горку, и уж сентябрь к концу, урожай почти весь сняли, яблок полные сени – и моченых наделали и сушеных и пастилы накатали – на весь дом яблочный дух. Пелагея Гите мешок нагрузила, та взяла, не отказывалась – они во дворе даже яблонь не имели, бездельники. Да и капусты ей отвалила, и картохи, моркови со свеклой полмешка, ничего не пожалела – как тут пожалеть, такое добро им девка сотворила – век не расквитаться.
Пелагея уж хотела от сиськи Гитиной ребенка отваживать, девятый месяц шел, да вот только молока своего в дому не было, корову так и не завели, не осилили. А Иван, как слепой – видел же, что у жены молока нет, а девочка здоровенькая, как ангелочек – отчего, ему и мысли нет. Да и ладно. Они мужики все такие…
Пелагея уж раз обманывала мужа. Давно это было, тогда, когда они с ним сошлись вдруг. В тот год такая любовь у них грянула, хоть святых выноси. Клавдея совсем лежала тогда уж, кроме головы с ней еще какая-то беда приключилась, сил лишилась враз и больше не встала. Только осталось в ней – злоба злобная, как кто зайдет в дом, так она прямо беленеет, чем есть швыряется, визжит, зубы скалит – просто щука живая. Ничего в дому не делала, только лежала, да злобилась, Ваня совсем высох. Ходил, как тень по селу, головы не поднимал, жизнь не мила ему была.
А тут, вишни собирали. Всем селом, сад у них вишневый огромный был, от края до края за час не пройдешь, вот они вишню и сдавали в скупку. Полюшка тогда в самой дальней стороне сада ягоды собирала, а он корзины принес. Руки ей протянул, она на толстой ветке ногами стояла, на землю снял, к себе прижал, ну и понеслось. Как та любовь их дотла не сожгла, Пелагея до сих пор не знала – не спали, не ели, сходили с ума. Ну и решила Поля Ванечку своего от семьи, ведьмы его страшной, увести.
Тогда конец августа был. Вечер теплый, ласковый, чуть ветерок с реки запах тины и свежести доносил, ветки черемухи до земли от черных ягод клонились – прямо рай. Они сидели на старой лавочке в зарослях, все оторваться друг от друга не могли, и тут Поля ляпнула:
– Вань. Вот ты со мной, как с женой живешь. Нехорошо это. Женится должен, а то стыдоба.
Иван отпрянул от нее, покраснел, аж заполыхал, губы скривил, вроде горькое что-то в рот попало.
– Полюшка. Милушка моя. Ты же знаешь, я говорил тебе. Пока Клава жива, я ее не брошу. Одна она, не на кого ей положиться. Помрет ведь, разве я душегуб?
– А люди на что? Они помогут, справятся. А я…
Поля помолчала, подумала и вдруг решилась, выпалила, как будто выплюнула
– А я дите жду. От тебя!
У Ивана лицо такое стало, будто она его кулаком вдарила. Он даже побелел, как полотно, враз, из красного. Вскочил, лицо руками трет, прямо страшно. Поля испугалась – ведь что наделала, зачем обманула!
– Коль дите ждешь – родишь. Я обеспечивать буду. Но Клавдею не брошу. Пока жива – со мной будет. Я перед Богом клялся, прости Поля.
Он тогда долго забыть ей тот обман не мог. Уж Клавдея померла, похоронили, а он все никак, не отойдет, хмурится. И только к весне, когда река таять начала, поймал ее у проруби, когда она белье полоскала, прижал к себе, в ухо зашептал.
– Переходи ко мне, Полюшка. Да не туда, к этим, в мой дом пойдем. Он сейчас закрытый стоит, так мы все наладим, лучше всех у нас будет. Заживем. И в церкви обвенчаемся, я батюшку спросил, сказал можно, только через год если. Пойдешь?
Сладкие воспоминания совсем Пелагее голову задурили. Она и не заметила, как Иван из сеней в дом зашел, серьезный, хмурый, смотрит сердито. Фуражку на колышек швырнул, пуговицу на вороте отстегнул, сел на табурет, руки на коленки упер, глянул в упор:
– Это правда?
– Что, Ванюша, родный?
– Что Гитка их нашу Нюрочку кормит…
Пелагея вспыхнула враз, как хворостина, глаза спрятала, что сказать не знает. Потом тихонечко, как мышка, пискнула:
– Да, Ванечка. А что делать-то? Коровы нет, у меня молоко сгорело, померла б девка…
– Там у них беда, слыхала? Муж Лалу всмерть избил, не знаю, выживет, нет. А Гитка в табор опять сбежала, у них дому-то нет, шлындрают. Так ты сходи, там она одна лежит, мужик тоже в табор пошел. А бабка ихняя– дура.
Иван встал, вышел на двор, с силой хлопнув дверями.
Пелагея не любила ходить к цыганам, хоть они и жили двор в двор, а окна из крайней комнатки их пятистенка выходили точно на старую цыганскую колымагу, брошенную, как попало под кленом. Там они и костры свои жгли и песни пели, Поля молодой любила подсматривать из окошка, да слушать, как поют. А ходила редко – да и муж не пускал. А тут…Как не пойдешь.
В цыганском дворе было пусто и пыльно. По иссохшей, натоптанной, как мостовая земле ветер гонял фантики дешевых конфет, топталась худая коняка и больше никого не было – как будто всех корова языком слизала.
Она почти бегом влетела в их сени, промчалась по длинному коридору в дальнюю спаленку, она знала, именно там жила Лала. Там она ее и нашла – всю в крови, на пропитанном кровью матрасе, она лежала откинув голову и оскалив зубы. Глаза у нее были прикрыты, но грудь дышала. Пелагея бросилась на колени, попыталась приподнять цыганку, но та пришла в себя, захрипела натужно.
– Польк, ты меня не тереби. Помираю. Да и Слава Богу – отмучилась, всю душу он мне вынул, гад. Завтра сюда Шанита, сестрица моя, своих приведет, они тут жить будут. А ты фельшера пойди, позови. Хотя, что мне фельшер…
Пелагея галопом понеслась по улице и, хоть больничка была уже закрыта, фельдшер сидел на месте, складывал какую-то марлю в квадратики. Выслушав сбивчивые крики, оседлал лошадь, кивнул Пелагее, чтобы домой шла и поскакал к цыганскому дому, поднимая клубы густой пыли к вечереющему небу.
Пелагея медленно шла по улице, и смотрела, как бледная тень месяца то прячется за высоченные березы, то снова из-за них выглядывает. Она как-то сразу и резко поняла – Лала умерла.
Глава 5. Подарок
Иван смотрел сурово, но Пелагея чувствовала – он сердится не очень сильно. Они сидели за столом, горела свеча, света до их села до сих пор не провели, не до жиру – еле выживали. Кое-как они организовали товарищество, сдавали пшеницу и подсолнечник, но все это почти не давало дохода, так как их артель была слабой и нежизнеспособной по сравнению с купцами, испокон веков перекупавшими хлеб и вывозившими его гужевым транспортом на Козловск и Моршанск. Зато свечи у них в доме были знатные – Иван катал их сам, пчелиного воска не жалел, брат его держал пасеку, отказа не было. Конечно, так-то они жгли лампы керосиновые, но сегодня Пелагее захотелось зажечь именно свечу – запашистую, толстую, уютную.
Тогда после того, как муж узнал о Гите, он молчал с месяц. Ходил, все делал, помогал, но хмурился, не улыбался, не разговаривал. Думал. Вот только решить ничего не мог. А как тут порешаешь, коль дочушка голодная, а ты сделать ничего не можешь. Душа изболелась, рад бы накормить, да не в силах. Да и жена извелась, ходила вся жёлтая от переживаний, похудела, даже седые прядки засеребрились на висках. Вот и надумал он – пусть. Помириться со Полюшкой надо, разве виновата она в жизни этой проклятой – а Нюрочка… Что ж – молоко цыганское – не чужая кровь, растворится без остатка, забудется. Вот он и призвал жену – стол накрыть, пирог испечь, наливочки принес вишневой да самогону. Посидят, поговорят, наладится все. Так и получилось.
– Ой, Ванюша… А я как вспомню как мы с тобой первый раз-то… Да в сиреневом кусту. Помнишь, у Матрены перед домом, кустище рос – сам как дом. Внутри пустота, прям спаленка. А она возьми и выйди пополночь Что ее понесло? А мы-то… Ой… Вот стыдоба была, смерть…
Пелагея раскраснелась, хихикала, рот ладошкой прикрыла, чтоб не громко, дочку не разбудить. И так у нее на душе хорошо стало, сладко, тихо – просто ангелы крылышками обмахнули. Как она Ваню своего любила – никто даже подумать не мог – вот сказали бы: «Твою руку отрежем или мужнин ноготок» – честное слово, свою бы протянула, ни на миг не задумалась.
– Ага, Полюшка. А помнишь, тетка Мария у нас на свадьбе калоши утопила в Карае. И чего ее понесло, пьянчугу? Чуть не потопла, а зад из воды выставила, калоши рыщет. А соседские цыганчата хохочут: «Тетк, а тетк, в твоих галошах раки комаринскую пляшут». А она в них глиной – ну кидать-то. А потом одну галошу достала и как зашвырнет, промазала, и в Тимофея, прямо в голову. А тот матюгами».
Сидели, хохотали, как молодые, даже Аннушку разбудили. Та в кроватке своей встала, за прутья держится и тоже хохочет, а два зубка у нее из-под розовых губок, как сахарные. Иван ей горбушку отломил от пирога, в мед макнул – схватила двумя ручонками, ест. Как взрослая… Смотрит на мамку с батей, как будто всё понимает. И весь лед с них прямо стаял, как с берегов в жаркий весенний день, запарил и исчез.
…Похороны Лалы устроили пышные. И вроде некому было особо, и недолюбливали ее в цыганской семье, а откуда не возьмись народ набежал – брички, телеги и двора, на свадьбу такого не бывало. Полный двор людей, все яркие, нарядные – точно не хоронить, веселиться приехали. Пелагея подсматривала в окно, как маленькая, ей было и страшно и интересно. Мертвую перенесли в шалаш сразу, его построили, как только уехал фельдшер – из ивовых прутьев плотно сплетенных, украшенных лентами и цветами -им вроде, как мертвым в доме нельзя находиться – грязь и грех. Пелагея еще вчера видела, как на пустом огороде сожгли матрас и одеяло – наверное те, на которых лежала Лала, истекая кровью. Все было так странно, что Пелагея не выдержала, вышла со двора, несмотря на то, что Иван свел брови и покачал головой, и пошла к цыганским воротам.