– Мы пойдем в город, там есть еще моей покойницы родня. А то в монастырь Нанро, переждать.
– Оставайся, Йан. Если взят Хейлс, будет взят и город.
Управляющий замка всерьез уравнивал оба этих события, не разумея, как может устоять Хаддингтон, если Хейлс пал.
– Хейлс был сдан, – сварливо отозвался горец, – но не взят!
Он жил долго и помнил слишком многое, в том числе, первого графа, деда нынешнего, и потому на перемены в замке отзывался с наибольшей горечью среди всех его обитателей. Грабеж, разорение и насилие – вот что принесли с собой сассенахи, и мыслимо ли было ожидать от них чего-то другого? И еще большая горечь поднималась в нем, когда понимал, что упустил время.
– Так и город будет сдан так же… такова жизнь в наших краях, сам знаешь. Ты вот что, иди-ка в Йестер. Там Джок, и Хеи пока не под сассенахами. А то сразу в Совиную лощину к лорду Рональду, он-то точно не станет этим тварям в ножки кланяться. Возьми лошадь, Йан, верхом пригодней.
– Так-то оно так, – Йан похлопал по плечу старого товарища, – да не всегда верно, Роберт. Лошадь привлечет внимание, а кому нужны нищие на дороге? Я возьму Рори, он умеет работать палашом, я сам учил его.
– Ну, дело твое…
Сменные вещи в узелок, овсяные лепешки, эль. Уносили только то, что на себе, уходили скоро, перед рассветом, в тумане, поднявшемся от осеннего Тайна, словно оберегавшем их, вспять по течению, туда, на запад, потом чуть южнее, одному Йану известными тропами. Рори, старшему внуку горца, шел двенадцатый год, он был копией Джока – те же рыжие вихры и веснушки, но глаза в точности как у Мэгги. Йан поглядывал на него с любовью: отличный парень, настоящий боец. Ближе в полудню устроили привал, потом свернули на Йестер, на Совиную лощину. Йану приходилось бывать там только с Босуэллом и верхами, но он надеялся найти дорогу. Но взял слишком на юг и понял это, только когда услыхал тяжелые шаги навстречу по тропе, паршивую английскую речь… То, что они оказались здесь, было со всех сторон неверным. Ошибка настигает старого волка единожды, но становится последней. Трое сассенахов сперва замерли на месте, потом устремились к ним, завидев оружие только у старика и парнишки.
Вероятней всего, им потребовалась женщина – хоть он и велел дочери одеться так, чтоб не привлечь внимания. Йан МакГиллан остановился, закрыл дочь и внука широкой спиной. Несогбенные плечи и в шестьдесят лет, руки узловатые, как корни дерева, в них еще хватит силы отправить в преисподнюю всех, кто посягнет на близких, косматые седые брови, огонек лютой ненависти к врагу в темных глазах… одним движением, не тратя времени на бессмысленные переговоры, обнажил палаш.
– Рори, – молвил, не обернувшись. – Ты в ответе за твою мать. Помни, ты – МакГиллан, сынок. Бегите!
Мегги пришлось рвануть сына за плечо, чтоб подросток согласился оставить деда на верную смерть и бежать с нею, но из оврага слева им навстречу уже выползало еще двое – и на дублетах у них был пришит чертов крест Святого Георгия. Рори МакГиллан Хей стряхнул с себя руки матери и взялся за палаш. Джеддарт пошел наперерез палашу с неумолимой скоростью…
Мэг закричала.
Шотландия, Ист-Лотиан, Хаддингтон, сентябрь 1547
Женщина умирала мучительно, голова ее была рассечена ударом палаша. Иногда тень сознания пробуждалась в ней, и жалобно она начинала звать кого-то на незнакомом Джен языке… возлюбленного, мужа, ребенка? В Хаддингтон ее доставили люди неуловимого Хаулетта из Совиной лощины, он сам имел короткий разговор с хозяином, как со старым знакомцем, а после, помрачнев, отбыл, звеня шпорами и на ходу перелаиваясь с кинсменами лорда Йестера.
– Идите отдохнуть, мистрис Джен, вы едва на ногах стоите, так проку ни в чем не будет.
– А она?
– А она уже принадлежит Господу, дитя мое, да оно и к лучшему, если верно то, что рассказал милорд Хаулетт. Дайте-ка мне вон тот флакон, да, что слева у вас под рукой…
Белое молоко забвения, оно уносит боли, но приближает смерть, если предложить его пациенту чуть больше, чем надлежит для сна. Мэтр Ренье составлял снадобья не хуже, чем ее прежняя госпожа. Странный ей достался хозяин, временами думала Джен Джорди Дуглас, волчица в бегах, выученица ведьмы Хоппар. Щедро отмеренная доза капля за каплей вливалась в рот, зубы пришлось разжимать силой, а после страждущая затихла.
Мэтр Ренье взял ее за руку, ловя последнее биение крови в теле. Поднял глаза на Джен:
– Вы все еще здесь? Ступайте.
И, молясь, остался один, и свеча на краю стола догорала, освещая ту половину лица женщины, что была бела и прекрасна, погружая во мрак комнату и душу, отправляющуюся в последний путь.
Бежав от своей родни и от своего врага, Дженет Джорди Дуглас оказалась на окраине Хаддингтона в минуту слабости – после долгих попыток найти работу, пойти в услужение, после того, как подошли к концу деньги Изабель Хоппар, остаток которых она в полном отчаянии предложила – с собой вместе, в любом смысле – нормандскому врачу за то, чтобы он исцелил горячку у Джейми. Ее навыков и трав не хватало, чтоб сбить жар, терзающий мальчика уже четвертые сутки. Больше всего она боялась, что суровый француз, чей нрав был широко известен в округе, прогонит ее прочь, заподозрив у ребенка потницу. Тогда бы они умерли вдвоем где-нибудь в канаве, потому что одно название этой заразы обращало в бегство любого. Однако мэтр Ренье, взглянув на нее, как на умалишенную, довольно грубо выразился на родном языке в ответ на предложение, сунул обратно ей в руки кошель с горсткой монет, снял с ее груди ребенка и вошел с ним в дом – словно ни одна потница не могла в принципе покуситься на твердокаменного уроженца Нормандии. А следом за ним, торопливо благодаря, в дом вошла и она, чтобы остаться тут – незаметней всех незаметных теней, сиделка, служанка, посудомойка, составляющая новые снадобья женщина-смерть. Ибо в дом мэтра Ренье приходили также и с этим.
Хозяин не задал ни вопроса, откуда она пришла и где научилась – когда подсказывала местные названия трав или их сочетания. Он ни разу не оборвал ее на слове совета, если она осмеливалась, хотя и выслушивал с усмешкой на губах. Казалось, она забавляла его – не как женщина, но как курьезное проявление воли Творца, спущенное на землю в женском обличье. И ни разу не посягнул на то самое обличье, ибо жил монахом – и в плане распорядка дня, и в смысле отсутствия в доме женской руки. Это показалось бы Джен странным, если бы не вызывало такого чувства облегчения и благодарности в ней самой. Будь в доме хозяйка, ей не задержаться бы здесь и пяти минут – с ее-то сомнительной репутацией и бастардом; будь хозяин в этом плане похож на нормальных мужчин, ей… не задержаться бы здесь вообще. А так – что могло быть лучше? Безвестность, тьма, тишина, травы, свет масляной лампы на столе в ее каморке, сын, спящий на сундуке в углу комнатки, наконец-то растущий возле нее, не на руках кормилиц… Тишина, тьма, безвестность, и только одно, что не могла она исцелить в себе самой вот уже два года, ибо тот случай открыл в душе не только мрак смерти, но подлинный мрак ада.
Обычно Дженет Дуглас спасалась работой до упада или молитвой до бесчувствия, когда душа ее почти отлетала в небеса. Но иногда какое-то происшествие, незначительное само по себе, вдруг оказывало на нее действие почти фатальное. Наверное, дело в том, что человек, привезший умирающую женщину, показался ей чем-то знаком, она могла его где-то видеть. Но где? Оставив мэтра Ренье с умирающей, Джен спустилась к себе, захватив нож, ступку, пестик и мешочек с травой – стебли болиголова… их надо было очистить перед тем, как растереть. Но дело не задалось, возможно, и от усталости, хотя она справилась почти с половиной пучка. Разрезала ладонь и не заметила, мыслями улетев туда, куда всегда отбрасывала ее собственная кровь, собственное увечье. Она проваливалась в эту сцену снова и снова, всякий раз, стоило лишь ей задуматься о себе самой, не о рутине сиюминутного, не о сыне, не о вечной необходимости скрываться. Средь бела дня было еще терпимо, хуже, когда глухая полночь возвращала ей прошлое – два года назад минувшую ночь с Белокурым.
Ледяная тьма настоящего безумия, ожог от прикосновения – с первого поцелуя, когда она вздрогнула, словно от боли, под его руками. Воистину чудовищное чутье зверя в нем – равно на страх, страдание и наслаждение. И он не ошибся: при виде раскаленной кочерги, поднесенной к женской сути ее – рассказала всё, всё, и то, что напрямую знала от Питтендрейка, и то, о чем догадывалась сама, рассказала всё, кроме одного, о чем он, по счастью, и не спрашивал – своего полного имени, ибо вот то была бы настоящая смерть. Патрик Хепберн определенно не оставил бы в живых дочь Пегого Пса Дугласа, несмотря на обещание не убивать.
Господи, думала она потом многие дни подряд, зачем он лег с нею вообще, если не хотел ее для себя – обычно, как любой нормальный мужчина? Ответ – для унижения – был слишком разрушителен, хотя и правдив, но не сразу смогла поверить она в то, что и лаской можно так глубоко унизить, так сокрушительно растоптать. Лучше бы прямым способом изнасиловал, искалечил – тогда бы силы сопротивления и ненависти исцелили со временем ее душу, сейчас же Джен вдвойне ненавидела его за то, что не дал возможности истинно ненавидеть. Нет, она была для него лишь средством, она была нужна униженной, истерзанной, но живой, дабы могла лично свидетельствовать – своим телом, в которое так и не вошел, побрезговав – поношение чести фамилии Дуглас. Словно под заклятьем, память возвращала еще и еще, вплоть до ощущения его губ и рук, до исходившего от него запаха фиалкового корня, тот первый миг, когда он приблизился уже для забавы – и, связанная, не имея возможности ускользнуть, она отклонилась.
– Упрямая девка… настоящая Дуглас! – шепнул с усмешкой и силой развернул к себе ее голову, чтобы поцеловать.
Слова Глэмиса – тот тоже называл ее упрямой – удивительно, как этот, другой, подбирал те же слова, и она привычно сжималась перед ударом. И, вздрогнув от поцелуя, она взмолилась – холодные глаза палача, но с искорками веселья, совсем близко:
– Ради Бога, сделайте это быстро, милорд… я ведь всё сказала вам, всё!
– Быстро? – он, казалось, удивился. – Но я никуда не тороплюсь, Дженет… да и вам уже торопиться некуда.
Это был приговор.
Джен закрыла глаза, ей показалось, он усмехнулся.
Руки, губы, снова рука на груди. Ледяное отчаяние и боль – вот что пробуждали эти прикосновения. Она пыталась заставить себя хотя бы не вздрагивать, иначе вдруг он, оскорбившись, станет жесток как-нибудь по-иному? Он ведь обещал всего лишь не убивать – и только. Неоткуда ждать помощи, нужно перетерпеть и выжить.
– Глэмис – животное, испортить понапрасну такую женщину. Что он сделал с вами, Джен?
Она молчала, молчал и враг ее, а после произнес – тоном, от которого пошли мурашки по телу:
– Или… чего он не делал с вами?
Синие, узкие глаза гадюки, широкая кошачья переносица, выгоревшая летом грива, забранная ото лба назад… ангельская красота зверя, от которой душа жертвы рвалась надвое. Джен пришлось посмотреть на него, хотя она предпочла бы не делать этого. Из распахнутого ворота сорочки на грудь Босуэлла выскользнул странный крест, без верхней части перекладины, похожий на букву «t», все у этого человека не как у прочих добрых христиан… Да, она будет молиться, ибо иных защитников у нее сейчас нет. Возможно, ей хватит сил перенести все то, о чем болтали сплетницы – о причудах Чародейского графа, каких не встретишь с другим мужчиной. Губы ее чуть дрогнули в самой простой латыни, затверженной с младенчества – с верой, хотя и без разумения…
И вот тогда он, наконец, понял. Он прочел в ней годы несчастий и пыток в постели, под стонущим самцом, пока женщина молчит, терпит, молится, ждет, когда все закончится… и снова лечит себя самое. Годы и годы не то, чтобы без малейшего удовлетворения, но с недоумением, какое тут вообще возможно удовлетворение, если только не через отсутствие сильной боли. Долго смотрел он на свою жертву, ощущая, как каждое новое прикосновение вместо тепла рождает дрожь отвращения в ее теле. Однажды, очень давно, он уже видел такое сам, и кое-что рассказала рыжая венецианская кошка. Наверное, тогда и пришла ему в голову та идея – дать ей образ рая между мужчиной и женщиной, но у самого порога отторгнуть.
– Так вот в чем дело, – сказал медленно, – вы достались мне девицей, Джен, хотя и не подозреваете об этом… и вы еще хотели воевать со мной? Извольте, я принимаю бой.
С этими словами наклонился и снова поцеловал – так же медленно, как говорил, но на этот раз соблазняюще, тепло, ласково. Лучше бы ударил, право слово. Слезы выступили у нее на ресницах, это было невыносимо – и вот тогда он действительно ударил. И когда она задохнулась от боли, поцеловал снова. Про него говорили: он любит, когда его просят, и когда женщина получает удовольствие – тоже. А еще, теперь она знала, ему доставляло наслаждение подчинять, ломать мало-помалу, шаг за шагом. Ее же обступали призраки. Голос Глэмиса, руки Глэмиса, губы его и даже запах… В почку, будет много крови и – сберечь платье. Долгий взгляд Белокурого на нее в Далките – я запомню вас, Джен. Предсмертный крик женщины и запах горелой человеческой плоти. Тело ее отца, разрубленное надвое – вернуться к началу. Боль, которую он намеренно, расчетливо ей причинял, тут же снимая лаской, возводя на пик мучительного возбуждения. Образы входили один в другой, угнетая ее сознание. Когда же открывала глаза, то видела склонившимся над нею – с насмешливым интересом – красивейший из всех обликов сатаны, сияющий. И следом – недосягаемая близость полного наслаждения, которым он манил в небеса, но каждый раз жестоко отказывал. Мысль о том, что в итоге он еще заставит умолять, наполняла ее отчаянием.
– Вы дьявол, милорд…
– Звание серьезное, – согласился без улыбки. – Не уверен. Но попробую оправдать. Вы отлично держитесь, Джен, меня просили о милости и на меньшем. Продолжим?
Он отступал ровно тогда, когда ее измученное тело готово было обрести крылья. То была не обычная пытка, но куда хуже пытки. Еще ни один мужчина не касался ее с такими чуткостью и нежностью, ей страшно было представить, как это бывает, когда Босуэлл берет женщину с любовью, не для издевки. Такую глубину погружения, такую откровенность она не в силах была бы пережить – и вот за это, за то, что он внезапно разбудил ее доселе мертвое тело, страстно ненавидела Патрика Хепберна Дженет Джорди Дуглас.
– Нет смысла убегать, малышка, я все равно настигну тебя…
Опять слова Глэмиса, и неизбежность быть пойманной, но этот имел в виду совсем, совсем иное, худшее, ибо можно противостоять боли, можно сопротивляться приносящему ее, и ненавидеть за боль, и это нормально, привычно, понятно… С ним было почти как с Глэмисом, но хуже, чем с Глэмисом, ибо он-то отлично знал цену своим прикосновениям. В какой-то момент она решила, что он – безумец, и она вот сейчас умрет под его руками, и никогда Джен не подумала бы, что из ее тела можно извлечь такие тайны – из тела, оказывается, так же предназначенного для радости соития, как любое другое. И в том была подлинная бездна греха, и больше спасения души она желала утоления от мужчины, бывшего причиной всех бед ее жизни.
– Ну же, попросите, Джен… я подумаю.
Низ живота сводило от боли. И неумолимые руки, и предательски нежный рот вновь и вновь вихрем ощущений подводили ее к обрыву и оставляли на самом краю. И она падала в разожженный им черный огонь. И пытка продолжалась столь долго, что Дженет потеряла счет времени – ночь давно должна была кончиться, однако длилась и длилась. А потом тело все же предало ее, и случилось нечто немыслимое, ужасное. Горячая волна накрыла с головой, растворяя боль и унижение, и она, растерянная, истерзанная, ошеломленная, умоляла – она, дочь Джорди Дугласа! – чтоб он наконец овладел ею.
А он смеялся.
Это был счастливый смех охотника, взявшего наконец свое…