Оценить:
 Рейтинг: 0

Очень важный маршрут. «Коммерсантъ»

Год написания книги
2016
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что это: дом, где жила советская элита

Что можно: увидеть документы, фотографии, личные вещи, книги предметы интерьера бывших обитателей дома

Дом на набережной – это вовсе не про то, какие в доме жили герои СССР, а про то, какие мученики его же.

Прощение элиты

Юрий Трифонов был одним из главных кандидатов на Нобелевскую премию по литературе 1981 года – в этот год он умер и премию не получил. Музей «Дома на набережной» – свидетельство силы его литературного таланта. Иногда так бывает. Не замечательный скульптор Растрелли, а Пушкин создал «Медного всадника». Не замечательный архитектор Борис Иофан, а Трифонов создал Дом на набережной. Он его назвал – до него это был Дом Правительства. И из него он создал символ человеческого измерения советской эпохи.

Музей – результат трансформации реальности литературой. Он сначала создавался совсем не для этого. Там была такая очаровательная, в 1930-х годах, дама – Тамара Тер-Егиазарян, сестра председателя Мособлисполкома, которая в 1980-х сделалась местной общественницей. Стены Дома на набережной сплошь покрыты мемориальными досками, и первоначально музей она задумала в том же ключе – как коллективный музей-квартиру видных деятелей советского государства. Ей под это дело выделили две комнаты уполномоченного НКВД при первом подъезде дома – мудрое решение, ведь иначе со временем музеев-квартир в этом доме было бы слишком много, а так есть одна небольшая коллективная.

А потом как-то так само стало получаться, что Дом на набережной – это вовсе не про то, какие в доме жили герои СССР, а про то, какие мученики его же. Музей сначала был при парткоме, потом народный, десять лет назад он стал муниципальным, а директором попросили стать Ольгу Романовну Трифонову, вдову писателя. То ли служение, то ли послушание.

На входе в этот музей теперь список репрессированных. Всего 800 человек. В доме 550 квартир, 2,5 тыс. жителей. Каждый третий репрессирован.

Дом сдали в 1931 году, и люди, встречаясь во дворах и на лестницах, на вечерах джаза в клубе имени Рыкова (нынешний Театр эстрады), в спецмагазине и спецпрачечной, – молодая элита нового государства – не очень понимали, что каждый третий из них погибнет в ближайшее время насильственной смертью, а половина выживших – это как раз палачи.

Страшная история. Но если бы не Трифонов, она была бы сравнительно отдельной. Это не про историю сталинских репрессий вообще, а про один специальный ее аспект, одно место. Это Дом Правительства. Тут жили старые большевики, партийные чиновники и верхушка силовых структур. Когда из элиты берут и расстреливают каждого третьего – это государственный переворот. Одни большевики отправили в лагеря других большевиков вместе с женами, иногда сестрами и братьями, родителями и детьми. Ну это их большевичья история. Пусть их, конечно, жалко, но тут не было случайных людей. Тут погибала элита, которая за десять лет до того уничтожала другую элиту и гуманизмом не отличалась. Пожали, что посеяли.

У Юрия Любимова в воспоминаниях есть рассказ о том, как печатали «Дом на набережной»: «По Москве пошел слух, что он (серый кардинал из Политбюро – Суслов) сказал: «Почему не печатают эту книгу? Эту книгу надо печатать. Мы все страдали. Мы все подвергались нападкам Сталина, мы все прожили этот страшный период. Печатайте эту книгу». Суслов подумал, что это про него, и исторически это действительно история про него, про его страхи. Но честно сказать, если бы рассказ про Дом на набережной был только про то, как некто Суслов боялся, что его сейчас возьмут и расстреляют, а рядом брали и расстреливали других Сусловых, а этот выжил, но всегда боялся, у меня бы она вызывала скорее какое-то удовлетворение. Проблема в том, что Трифонов добавил к этой истории совсем другое и от этого не отмахнешься.

Главный герой «Дома на набережной», подонок Глебов, он ведь ни на кого не доносит. Он просто не защищает своего профессора Ганчука. И он чужой в этом доме, и этот Ганчук в 1920-х годах тоже, чувствуется, тот еще был литературовед, он все вспоминает: «А знаете, в чем ошибка? В том, что в двадцать седьмом году мы Дороднова пожалели. Надо было добить». И казалось бы, в чем вообще коллизия – да душили бы в 1940-х тех, кто кого-то не додавил в 1920-х, сколько им угодно, ну мне-то что за дело? Но нет, не получается так. Приходит некто Трифонов и говорит: «Э, нет, парень, вот за то, что ты в стороне, что тебе нет дела до того, как кто-то кого-то душит, ты и будешь всю жизнь чувствовать себя подонком, это и есть твое главное деяние за всю жизнь». Трифонов простил этот дом, превратив из места государственного переворота в средоточие общенациональной трагедии, и сделал несочувствие тем, кого давят, отказ встать на их защиту смертным грехом. В смысле – от него нельзя очиститься, он всегда с тобой.

Музеи-квартиры всегда производят такое неприятное ощущение, что хозяин куда-то ушел, и ты тайно проник в его дом и рассматриваешь тут все без спроса.

Музей Дома на набережной производит такое впечатление, что хозяина забрали, а ты ходишь по дому репрессированного.

Там, конечно, интересно. Там потрясающая мебель ар-деко, которую Иофан спроектировал специально для дома и которой сначала были обставлены все квартиры (так что, когда семьи уничтоженных выселяли, им было нечего взять с собой, кроме одежды). Там замечательная американская радиола, пара к той, которую Рузвельт подарил Сталину. Там чудная фотография Сталина 1920-х годов, еще молодого, еще только замышляющего 1937-й, год палача. Там неумелый, наивный портрет Сталина, нарисованный Лепешинским. Но это такой случай, когда все это провоцирует не интерес к тому, как жили в Доме Правительства, а чувство вины за то, как они умирали. Как их выдирали из этих квартир с казенной мебелью и отправляли кого в лагеря, кого на расстрел, кого, как другого героя повести Трифонова, сторожем на кладбище.

У того же Юрия Любимова в рассказе о постановке спектакля на Таганке есть такой эпизод: «Когда они говорили об образе Глебова, они считали, что правильно показывают отрицательный персонаж, но когда возникли некоторые трудности при сдаче спектакля, то вместе со мной был очень известный и умнейший наш театровед Аникст. И там они сказали: «Ну зачем вы это показываете? И зачем нужно смотреть на эту мерзость, на этого персонажа главного, этого Глебова? Ну это ну было когда-то, ну прошло?» Так он не выдержал и сказал: «Что?! Как вы смеете говорить, что не нужно! Вы хотите что? – память отнять у нас всех?» – и начал кричать: «Я, я Глебов! Я ходил в этот дом, будь он проклят. Я себя так вел, я, я!». Благодаря этому музею у меня появилась возможность на минуту почувствовать себя мудрейшим и благороднейшим Александром Абрамовичем Аникстом. Эту реплику я бы вполне мог не только за ним повторить, но и сам выдать.

У нас такая страна, что, я думаю, рано или поздно на месте, скажем, галереи «Дача» появится музей Рублевки. Вопрос в том, найдется ли новый Трифонов, чтобы увидеть в истории заурядного госпереворота общечеловеческую трагедию. Большие писатели появляются реже, чем меняются элиты, и не каждой выпадает такая удача, чтобы ее поняли и простили. Этим – выпала.

Сахаровский центр

Где это: м. Курская, Чкаловская, Таганская, ул. Земляной вал, д. 57, стр. 6, +7 (495) 623—44—01 / 623—44—20

Что это: музей истории СССР, рассказанной через призму политических репрессий и сопротивления общества режиму

Что можно: увидеть приговоры, справки о реабилитации, справки об освобождении, письма, ватники, «Хронику текущих событий», фотокопии «Архипелага ГУЛАГ», радиоприемники, пластинки «Битлз» и многое другое

Строго говоря, не музей, скорее зал для урока за все хорошее, против всего плохого.

Скелет в шкафу

Музей и общественный центр имени Андрея Дмитриевича Сахарова «Мир, прогресс и права человека» даже называется так, что в этом названии есть обезоруживающая своей искренностью беспомощность. Настолько очевидно, что можно было как-то половчей название придумать, что ясно – тут от всякой ловкости и придуманности сознательно отказываются. Примерно такая же и экспозиция музея.

Коллекции в прямом смысле у него нет – есть архив, но его не показывают. Музей состоит из стендов на одной стене, двух рядов стеллажей и одной сдвижной конструкции. На стендах коллажи из официальной жизни СССР, они заключены в большие стекла и выглядят очень хорошим оформлением школьного кабинета истории на тему «Этапы большого пути» – Ленин на трибуне, парады, физкультурники, ДнепроГЭС, война, космос, олимпиада. Напротив, на стеллаже – экспозиция «Репрессии в СССР» – красный террор, Соловки, раскулачивание, Беломорканал, ежовщина, военные репрессии, борьба с комполитизмом, ХХ съезд. Между рядами стеллажей – частная история. Слева – жизнь в ГУЛАГе, фотографии из личных дел, приговоры, справки о реабилитации, справки об освобождении, письма, ватники, орудия труда, посуда. Справа – история сопротивления в СССР, подпольные организации, церковь, диссидентское движение, «Хроника текущих событий», фотокопии «Архипелага ГУЛАГ», диссидентская кухня, искусство андерграунда, приемники для вражьих голосов и пластинки «Битлз». На сдвижной конструкции – биография Сахарова в картинках. Если сдвинуть – получается зал для заседаний и кинопросмотра.

Строго говоря, не музей, скорее зал для урока за все хорошее, против всего плохого. Но у него тем не менее есть образ. И этот образ, скажем так, соотносится с названием.

Евгений Асс, гуру современной архитектуры в Москве, сделал этот музей в 1996 году. Для того чтобы оценить его проект, нужно помнить, что первый магазин ИКЕА открылся в Москве только в 2000 году, потому что если это забыть, то можно понять все неправильно. Вот все, что принесла в нашу жизнь ИКЕА, – честность, доброжелательность, протестантскую скромность, открытость, демократичность, стертость, как бы некоторую безымянность дизайна и легкий привкус зарубежности, – все это Евгений Асс нашел еще за четыре года до того, как нам это привезли из Швеции. Даже стеллажи его выглядят, как остроумная комбинация из полок «Билли», «Ивар» и «Лайва», а в целом экспозиция, скромная и чистая, кажется вариацией на тему икейского зала «аккуратный дом», только в несколько более меланхолическом варианте.

И когда ходишь по этому залу, думаешь, что это невероятно странно. Все же все то, что связывается в голове с именем Андрея Сахарова, будь то термоядерная бомба или крах СССР, настолько грандиозно, что как-то это меньше всего ассоциируется с таким дизайном.

Ну что угодно ожидаешь в этом музее увидеть, но никак не образ ИКЕА, гениально предсказанный Евгением Ассом за четыре года до того, как он появился в Москве (хотя, справедливости ради, скажу, что в Венгрии уже этим торговали).

И все время задаешься вопросом: что же он имел в виду, как это могло получиться, какой смысл?

У ИКЕА главная идея в том, чтобы создать европейскую норму. Вот нормальная жизнь – честная, скромная, доброжелательная, удобная, без катаклизмов неумеренного артистического эффекта, богатства и нищеты. И человечная, когда кабинет – он не официальное место, а и для жизни тоже. И все так естественно, демократично, открытые полки, скрывать нечего. Без задней мысли. А здесь шкафы, а в них одни скелеты. Чудовищная мука двух поколений. Фотографии взрослых – вроде три на четыре, а они кричат громче картин Йозефа Бойса. Фотографии детей, погибших в голодомор, – ну просто Освенцим. Но так аккуратно все это уложено, в папочках, в рамочках. В архиве наведен порядок, и даже место для пластинки «Битлз» нашлось, в порядке сопротивления тоталитаризму. Должно же быть что-то хорошее?

Когда Евгений Асс делал этот музей, у него была концепция «архитектуры без архитектора». Идея заключалась в том, что здание или пространство не должно быть самовыражением архитектора, это не место для творческого жеста, а место для чужой жизни. И задача архитектора в том, чтобы понять эту жизнь, почувствовать ее логику и создать для нее разумное пространственное размещение и материальное воплощение. Так, чтобы было ощущение, что все сложилось само собой. Только тогда архитектура становится естественной. Не знаю, может быть, это у него была такая реакция на изобилие несколько неловких творческих жестов, которые тогда только начали производить русские архитекторы то по заказу, то в борьбе с Лужковым.

Знаете, а это ведь мечта такая была у позднесоветской интеллигенции – жить не по лжи, а как в Европе. Не то чтобы роскошно, а вот так, открыто, без двоемыслия, и чтобы на высоких, чистых стеллажах стояли любимые книги, и полки под ними не проваливались, и чтобы был «аккуратный дом», и еще оставалось место где-то для фотографии, где-то для сухого букета, где-то для любимой пластинки. Ну, чтобы как на Западе. И тогда у нас все получится, у нас будет не то чтобы совсем счастье, но уж по крайней мере – покой и воля. Если соединить свободу прессы с экономическими реформами, то Россия, несомненно, станет нормальной европейской страной.

Ну, вот эту мечту Евгений Асс и воплотил. И тут вылез вопрос. Ну, хорошо, стеллажи, как в ИКЕА, построить можно. А что вы туда положите? Вы, внуки посаженных, расстрелянных и измученных, дети тех, кто прятал фотокопии «Архипелага Гулаг» в пакетах от порошка «Лотос», и ждал, что КГБ, конечно, придет, но в «Лотос» не полезет? Вы правда уверены, что у нас может быть эта чистая, демократичная, несколько простоватая в отсутствие двоемыслия Европа? А может, получится какая-то химера? У них тоже бывают скелеты в шкафу. Но вот так, что скелеты не лезут в шкафы и кричат от ужаса и боли, – это трудно представимо в Швеции.

Иногда люди недоумевают, почему именно музей Сахарова, в сущности, европейская институция, созданная по образцу западных культурных фондов, постоянно оказывается в центре тяжелых скандалов вроде процесса Самодурова-Ерофеева, столкновений измученных позиций, каждая из которых – с двойным дном, с подтекстом, еще более абсурдным и травмирующим, чем мука на поверхности. Ну, а что собственно может произрасти из такого места, кроме истерики? Когда само стремление к европейской норме уже оказывается родом шизофрении.

Нет, правда, что? В воспоминаниях об Андрее Сахарове, уже поздних, о Съезде народных депутатов, есть описания работы межрегиональной группы. Ничего особенного – какие-то правозащитники из провинции, кого-то посадили в сумасшедший дом, какие-то мелкие дрязги, причем люди рассказывают о своих бедах уже десять часов. Все уже потеряли нить разговора. Бесконечно усталый Андрей Дмитриевич сидит и все очень аккуратно записывает в тетрадку ручками разного цвета, даже, кажется, в разные тетрадочки, чтобы страдания были по порядку. И повторяет: «Это очень важно!» И записывает, и подчеркивает, и цветом выделяет. Как в «аккуратном доме» в ИКЕА. Чтобы создать в России нормальную жизнь, нужно сначала создать ее у себя в голове.

Как утверждают все люди, вспоминающие Сахарова, он был оптимистом.

Педагогический музей А. С. Макаренко

Где это: м. Кунцевская, ул. Екатерины Будановой, д. 18, +7 (495) 443—11—90

Что это: музей, посвященный жизни и деятельности советского педагога и писателя А. С. Макаренко

Что можно: узнать о педагогической системе Макаренко, об успехах и трудностях ее применения в советское и наше время

Документация социального эксперимента, который удался, но плодами которого мы никак не можем воспользоваться.

Семейный альбом

Музей Антона Макаренко находится в двух комнатах Центра детского и юношеского творчества Киевского района, на Поклонной улице. Это бедный музей. Там есть фотоаппарат ФЭД, который выпускала трудколония Дзержинского и электродрели, которые они делали, ракетки для изобретенной в трудколонии Дзержинского игры горлет (вроде тенниса), а в основном – фотографии, письма, рисунки. И еще шкаф из его квартиры в Доме писателей, где он прожил с 1937 по 1939 год. Еще была пишущая машинка Макаренко, но ее украли, и теперь стоит такая же, но не его.

Меня там встретила атмосфера ожидания от меня неприятности. Водил меня по музею директор, Владимир Васильевич Морозов и еще Антон Семенович Калабалин, а потом к нам присоединился Ричард Валентинович Смирнов. Они втроем ходили со мной (а ведь хватило бы и одного) и обаятельно что-то рассказывали, а вместе с тем будто ждали, что я сейчас окажусь чем-то таким, от чего надо защищаться. У Макаренко в «Педагогической поэме», как только ему удается достичь какого-то успеха, появляется деятель Министерства образования и начинает его разоблачать за неправильное воспитание коммунистического человека. Этих сцен в поэме так много, что видно, как мучительно он это переживал. В музее я как-то почувствовал себя наробразовской инспекторшей, приехавшей с враждебными намерениями. Как бы все уже привыкли к этой неизбежной и бессмысленной враждебности и хотя улыбаются, но ждут, когда уж я начну.

Сначала я думал, что ждут беды, как старые деятели советского образования, которых не уважают нынешние журналисты. Все же Макаренко насаживали в СССР, как картошку при Екатерине, а здесь, вероятно, служители этого культа. А в постсоветское время появлялись статьи типа «Великий педагог ГУЛАГа». И я уже готовился начать объяснять, что считаю Макаренко гениальным педагогом, а советское содержание не важно, и то, что он в конце поэмы поет гимны ГПУ-НКВД тоже не так важно, хотя, конечно, это царапает. Но тут выяснилось, что мои собеседники вовсе даже не начетчики коммунистического воспитания, а антисоветчики. Выяснилось случайно. Они все – воспитанники Егорьевского детского дома, которым руководил Семен Афанасьевич Калабалин, ученик Макаренко, описанный в «Поэме» под именем Карабанов. О нем написала книгу Фрида Вигдорова – «Путевка в жизнь», и, рассказывая про Вигдорову, Владимир Морозов как-то за полминуты перешел к процессу над Иосифом Бродским и ее записи этого процесса, изданной потом под названием «Судилище». Я все же никак не ожидал услышать всего этого от бывшего детдомовца. «А он у нас свинарником заведовал, – с явной гордостью объяснил Антон Калабалин, сын заведующего детдомом. – А он вот какой. Он брат мой. Мы все братья, а Макаренко, получается, мы внуки. Я в честь Макаренко Антон. А так мы – калабалинцы». Калабалина в 1937 году арестовали по обвинению в антисоветской агитации воспитанников, но после ареста Ежова отпустили. Трудно сказать, как он относился к советской власти.

Это они все втроем мне рассказывали. И много другого. Они переходили от стенда к стенду и показывали воспитанников – макаренковских, калабалинских, с гордостью показывали. Полковник Григорий Супрун (Бурун из «Педагогической поэмы»), вся грудь в орденах. Алексей Григорьевич Явлинский, отец Григория Явлинского, воспитанник Макаренко и тоже продолжатель его дела, тоже в орденах и погонах.

Я ходил, слушал и думал, что этот музей очень мало похож на музей, а похож на что-то другое, чего я никак не могу уловить. А потом вдруг понял. Это семейный альбом.

Так семейный альбом показывают, рассказывают – вот это мой брат, полковник, а вот этот врач, а этот пошел в политику, а вот это мы на отдыхе, в Крыму, а это наш дом, а это завод, где работали. Только семья очень большая, тысячи три человек.

Я однажды подвозил парнишку лет 11, подобрал на дороге. Он не был беспризорником, у него оставался отец, который пил, и еще у него был брат, но в тюрьме. Голова его была густо намазана клеем «Момент». Добрые милиционеры поймали его за нюханьем клея и применили свои воспитательные меры. «Убью, убью, убью, все равно убью», – тупо твердил он всю дорогу, пытаясь вырвать свои волосы. Пожалуй, более острого чувства бессилия я в жизни не испытывал. Я совсем не знал, что делать.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6