– Так вы без всякого убеждения только что взяли из моих рук крест? – спросил печальным тоном Бернар.
– Я это сделала в надежде добиться убеждения, – ответила Элеонора.
Бернар понял. Перед ним предстала проблема, величайшая из всех, которую язычество легко и ясно разрешило, но с которой безуспешно боролось христианство в тесных границах и лицом к лицу с постоянной большой опасностью. Эта задача – обращение к смирению великих, высоких и живых натур, честных и уверенных в себе.
Легко убедить калек, что мир находится в добродетели: больные и слабые скоро убеждаются, что вселенная – соблазнительная иллюзия сатаны, в которой нет доли для чистых и совершённых душой, но иное дело – трудное и великое – убедить сильного человека, что он грешит именно вследствие своей силы, и доказать женщине, что страсть – ничто в сравнении с небом. Лёгкое прикосновение любящей руки затемняет величие Божье в человеческом сердце.
Бернар видел перед собой олицетворение силы, молодости и красоты той, от которой должна была произойти целая линия королей, и которая блистала всеми качествами, добродетелями и недостатками детей, родившихся от неё: Ричарда Львиное Сердце, эгоистичного, безжалостного Иоанна, корыстолюбивого Эдуарда II и справедливого и мудрого Генриха III. Доброта одного, деспотизм другого, страсти всех в лице одного – все это протекало в крови молодой, сильной королевской расы.
– Вы не желаете убеждать других, но быть убеждённой, – сказал Бернар, – однако не в вашей природе склоняться перед чужим убеждением. Чего вы желаете от меня? Я могу проповедовать тем, кто хочет меня слушать, а не тем, кто приходит наблюдать меня и улыбаться на то, что я скажу, как будто я комедиант ярмарочного балагана. Зачем вы пришли сегодня сюда? Могу ли я дать вам веру, помазав бальзамом ваши ослепшие глаза? Могу ли я дать вам пояс целомудрия для сохранения добродетели, которой у вас нет? Могу ли я обещать Богу ваше раскаяние, когда вы улыбаетесь вашему будущему любовнику? Зачем вы пришли ко мне?
– Если бы я предполагала, что у вас есть досуг и место в церкви только для совершённых христиан, то не пришла бы к вам.
Она откинулась на скамью возле окна и сложила руки. Тонкая материя её плаща сложилась в прямые, строгие складки, представлявшие живой контраст с сиявшей красотой её лица. Шелковистые, прекрасно изогнутые брови придавали её глубокому взгляду жестокость, а губы были твёрды, как выточенный коралл.
Бернар снова посмотрел на неё долго и внимательно. Он понял, что все, перечувствованное ею в этот день, причинило ей тайное разочарование, и она пришла к нему, чтобы испытать умственное волнение, а не добиваться какого-либо утешения. Для него, отягчённого возвышенными идеями, внушёнными его миссией, было что-то неприятное в суетности этой женщины, или, вернее, в её цинизме. Для него крест означал страсти Христа, пролитие крови Христа – искупление человеческого рода. Для неё это был знак, украшение, предлог для пышного путешествия к святым местам с прекрасными дамами, которые изнеженно проживали бы в шёлковых палатках и носили бы великолепные наряды согласно капризной моде. Контраст был слишком силён и слишком тягостен. Элеонора и её придворные дамы с их капризами и фантазиями были бы безусловно не на месте в армии среди мужчин, преданных вере и сражающихся ради возвышенного принципа, ради победы одной расы над другой и ради всего, что религия сделала святым в самых святых местах.
Это было слишком. Глубоко разочарованный и опечаленный Бернар понурил голову и несколько приподнял руки, как бы желая покончить борьбу; потом он уронил их на колени с видом покорённого.
Увидя кажущееся отчаяние Бернара, Элеонора ощутила порочное чувство победы, то чувство, которое возмещает школьников за их невообразимые усилия досадить своему учителю, когда наконец им удавалось его оскорбить. В сущности это был пустяк, ребяческое желание раздражить и раздразнить монаха, так как прежде всего она была молода и весела, а окружавшие обязывали её снова приняться за веселье.
– Не следует относиться серьёзно ко всему, что я говорю, – заметила она внезапно со смехом, оскорбившим нервы монаха.
Он отвернулся, как будто ему было неприятно видеть лицо Элеоноры.
– Вышучивайте жизнь, – сказал он, – если хотите, вышучивайте смерть, если вы достаточно храбры, но, по крайней мере, будьте серьёзны в этом великом деле. Если вы решились следовать за королём с вашими дамами, тогда отправляйтесь с намерением делать добро, перевязывать раны сражающихся, ухаживать за больными, подкреплять слабых и подстрекать трусов вашим присутствием.
– А почему же не сражаться? – спросила королева, и в её глазах вспыхнуло пламя нового волнения. – Разве вы думаете, что я не могу вынести тяжести кольчуги или ездить верхом, управлять мечом, как многие двадцатилетние оруженосцы, которые бросаются сражаться в самую жаркую схватку? Если я и мои придворные дамы можем переносить усталость так же хорошо, как самый слабый мужчина в армии короля, рисковать нашей жизнью так же храбро и даже, может быть, отбивать атаку и наступать ради освобождения гроба Господня, – разве наши души не извлекут ничего доброго, потому что мы женщины?
Пока она говорила, её локоть лежал на столе, а маленькая сильная ручка энергично жестикулировала, прикасаясь к рукаву монаха. Воинственная кровь старого герцога текла в жилах королевы, и её голос раздавался, как труба сражения.
Бернар поднял голову и сказал:
– Если бы вы были всегда тем, какая вы в данный момент, и если бы в вашей свите была тысяча таких женщин, королю не требовалась бы другая армия, так как одна вы могли бы встретиться лицом к лицу с сельджуками.
– Как вы думаете, – ответила королева, – что если бы мне пришлось встретиться с ними, то моя храбрость растаяла бы в слезах, по-женски, подобно льду от горячего пара.
Она улыбнулась на этот раз нежно, так как была довольна словами монаха.
– Вам нечего бояться, – продолжала она, прежде чем он успел ответить, – мы будем вести себя не хуже мужчин, и есть пожилые мужчины, которые струсят скорее нас. Но если бы с нами был предводитель воинов, то я не боялась бы. Они сражались бы за короля и проливали бы кровь за Элеонору Гиеньскую, но перенесли бы десять смертей по приказанию…
Она остановилась и устремила глаза на Бернара.
– По чьему? – спросил он, ничего не подозревая.
– Бернара из Клэрво.
Последовало короткое молчание. Затем ясным голосом, раздавшимся издали, как бы во сне, аббат повторил своё собственное имя.
– Бернар из Клэрво… предводитель воинов?.. солдат?.. генерал?..
Он остановился, как бы советуясь с собой.
– Государыня, – сказал он наконец, – я ни генерал, ни солдат. Я монах и духовный человек, как Пётр Отшельник, но совсем не такой, каким он был в подобном деле… Я знаю границы моих сил. Я могу воодушевить людей, сражаться за великое дело, но я не могу вести их на смерть и погибель, как это делал Пётр. Есть особые люди на подобную роль, воспитанные, чтобы управлять мечом, я не умею управлять пером…
– Я не требую, – возразила королева, – чтобы вы руководили отчаянной атакой, ни чтобы вы оставались сидеть в вашей палатке, изучая план истребления укреплённых городов. Вы можете быть иначе нашим предводителем, так как тот, который руководит душами, приказывает телу и живёт в сердцах. Вот почему я умоляю вас идти с нами и помочь нам, так как в некоторых случаях меч стоить менее, чем сто слов, тогда как есть люди, простое слово которых заставляет всех, как одного, вынуть сразу сто мечей.
– Нет, государыня, – ответил аббат, и его тонкие губы сжимались после каждого слова с выражением непоколебимой решимости, – я не пойду с вами. Прежде всего я не способен быть предводителем армии, а затем потому, что я могу лучше употребить остаток моей жизни здесь, чем следуя за вами в лагерях. Наконец, я хотел бы, чтобы эта славная война велась медленно, серьёзно, а не лихорадочно, с безумным фанатизмом, ни тем более легко, как удовольствие и забава, ещё менее с эгоизмом и в надежде на выигрыш! Мои слова ни глубоки, ни учены, ни подобраны, я говорю, как мысли являются в моей голове. Но, благодаря небу, то, что я говорю, побуждает людей действовать скорее, чем они думали бы. Однако, не хорошо, чтобы они были очень взволнованы и возбуждены в продолжение долгой войны, из опасения, чтобы их пыл не погас, как искра, и силы их не упали сразу. Вам нужны не проповедник, а полководец, не слова, а действия. Вы отправляетесь, чтобы создать материал для истории, а не выслушивать проповеди.
– Тем не менее, – сказала королева, – вам следует отправиться с нами, так как, храбрость, которую вы вызвали, ослабеет в массе крестоносцев, наши действия будут слабы без энергии. Надо, чтобы вы отправились с нами.
– Я не могу, – ответил Бернар.
– Вы не можете? – спросила Элеонора. – Я повторяю вам, что это необходимо.
– Нет, государыня, нет.
Долго они оставались в молчании лицом к лицу: королева самонадеянная, дрожащая, решившаяся заставить его подчиниться своей воле; Бернар не менее упорный в своём решении, со всем пылом убеждения, какое он вносил во все вопросы суждения или политики.
– В случае несогласия кто нас примирит? – снова заговорила королева. – Если люди потеряют веру в дело, которое они хотят отстаивать, и сделаются алчными до дурных дел, могущих встретиться на пути, кто их исправит?
Аббат понурил голову с печальным видом и избегал встречаться глазами с королевой, так как чувствовал, что она права.
– Когда армия потеряла веру, – сказал он, – она уже побеждена. Когда Атлант наклонился, чтоб поднять золотые яблоки, то он погиб.
– Когда любовь умирает, – возразила королева, как бы комментируя, – презрение и ненависть занимают её место.
– Подобная любовь исходит из ада, – сказал Бернар, внезапно взглянув ей в лицо, так что она покраснела.
– Но, – возразила она с ненавистью, – это любовь мужа и жены.
Святой человек взглянул на неё ещё пристальнее и печальнее, так как знал, что она хочет этим сказать, и предвидел конец.
– Люцифер возмущается против закона, – сказал он.
– Меня это не удивляет, – возразила королева с жёстким смехом. – Он возмутился против брака. Любовь – настоящая вера… брак же – только догмат.
Она опять засмеялась.
Бернар почувствовал лёгкую дрожь, как будто он ощутил настоящую боль. Он знал Элеонору совсем ребёнком и, однако, никогда не мог привыкнуть к её грубым выражениям. Это был человек, легче оскорблявшийся в своей эстетической впечатлительности, чем обижавшийся на злобу мира, который он хорошо знал. Для него Бог был не только велик, но и прекрасен. Природа, как утверждали некоторые богословы, была жестока, дурна, ненавистна, но она никогда не была, по его мнению, груба и гнусна, и её красота трогала Бернара против его воли. Как в его глазах женщина могла быть виновна, и её грехи могли бы казаться ужасными, но все-таки она была женщина, создание хрупкое, изящное и нежное, даже в своей злобе. Но женщина, которая может говорить с такой горечью и грубостью о своём браке, поразила его, как очень дурное и горестное зрелище, как грубый, фальшивый звук, причинявший боль каждому нервному фибру тела.
– Государыня, – сказал он тихим голосом, спокойно и холодно, – я не думаю, чтобы вы были в состоянии искупления, которое позволило бы вам нести крест для вашего блага.
Элеонора подняла голову и посмотрела на него свысока, прищурив веки в то время, как её глаза сделались жёстки и проницательны.
– Вы не мой исповедник, – возразила она. – Ведь вы не знаете, может быть, мне было предложено отправиться на поклонение в Святую Землю. Это – общее покаяние.
И в третий раз она принялась смеяться.