– Назад! – воскликнул он почти с яростью.
К великому удивлению Жильберта это слово моментально произвело обаятельное впечатление на разбойников.
Всадники опустили своё оружие, переглянулись и положили его в ножны, другие, отвязывавшие лошадей и мулов Жильберта, внезапно остановились по приказанию монаха.
Всадник, стоявший около Жильберта с фазаньим хвостом на шлеме и менее отвратительный, чем другие, упал на колени и, наклонившись очень низко под своим коричневым плащом в лохмотьях, взял правой рукой край рясы монаха и с жаром поцеловал его. Жильберт стоял возле них, опершись на свою обнажённую шпагу, все более и более удивляясь происходившему.
– Просим вашего прощения, брат Арнольд, – воскликнул глава разбойников, продолжая стоять на коленях. – Как могли мы угадать, что вы завтракаете сегодня здесь? Мы думали, что вы уже далеко на севере.
– И вы следовательно считали себя свободными грабить чужеземцев, воровать скот и резаться друг с другом?
– Это, должно быть, следствие республиканской цивилизации, – заметил Жильберт улыбаясь.
Тогда все разбойники сошли с лошадей и встали на колени перед Арнольдом Бресчианским, если не в продолжительном, то глубоком раскаянии и прося благословения у отлучённого от церкви монаха.
IX
В Риме Жильберт поселился в гостинице под вывеской «Льва», расположенной у подножья Нонской башни, близ моста св. Ангела. Она существовала со времени Карла Великого и получила своё название в честь папы Льва, венчавшего его императорской короной. Этот квартал находился тогда в руках великой еврейской расы Пьерлеоне, к которой принадлежал первый антипапа Анаклет, умерший за несколько лет до того. Хотя замок и многочисленные крепости Рима были в их владении, но Пьерлеонам не удалось насильно навязать римскому народу антипапу Виктора. Воля Бернарда Клервосского одержала верх.
В те дни Рим был расположен вдоль реки, как выброшенный обломок на берегу зимнего моря. Двадцать тысяч человеческих существ были скучены в дымных хижинах, на стенах во внешних башнях крепостей аристократов. В то время, как аристократы без устали сражались, несчастный народ жил грязно, умирая с голода. Иногда он поднимался среди звуков шпаг, как призрак голода, алча захватить себе право существования, отнятое у него силой.
Жильберт бродил по тесным улицам, входил на мрачные дворы, пробегал покинутые местности и обширные площади, переполненные голодными собаками и бродячими кошками, питавшимися городскими отбросами и всякой дрянью.
Он выходил всегда вооружённый и в сопровождении своих слуг, как делали лица его класса. Когда он вставал на колени в церкви во время обедни, или просто молясь, то заботился поместиться так, чтобы облокотиться спиной на стену или колонну, из опасения попасться в руки какого-нибудь ловкого вора-богомольца, срезывающего бритвой шнурки кошельков и пояса.
Даже в гостинице он был всегда вооружён против гостей и даже самого хозяина. Еженедельный расчёт был настоящим сражением между Дунстаном, платившим по счетам своего господина, хозяином гостиницы, Клементом, и тосканским переводчиком.
Тосканцу выпала трудная роль служить буфером между честным человеком и вором и получать удары с обеих сторон.
Рим был беден, неопрятен и служил притоном ворам, убийцам и всякого рода злоумышленникам. Над ним господствовали то семья евреев, наполовину обращённая в христианство, тиранившая город пользуясь своим могущественным положением, то народ следовал за Арнольдом Бресчианским, когда он показывался в городе. При звуке его голоса толпа была готова разрушить собственными руками каменные стены, как она встречала с обнажённой грудью шпаги баронов. Тогда мужчины покидали свою работу: сапожники – колодки, кузнецы – наковальни, сгорбленные портные – свои верстаки, и все следовали за северным монахом в Капитолий или в церковь, где он говорил проповеди. За мужчинами следовали женщины, а за ними дети; всех притягивала непонятная для них таинственная сила, которой сопротивляться они были не в силах. Топот тысячи шагов сопровождался восклицаниями: «Арнольд, сенат, республика», или звуками излюбленного в те дни гимна с оглушительным, как победные звуки трубы, припевом. Это любимое римлянами пение во время революций, казалось, было предупреждением судьбы о падении одного королевства.
В те дни, когда народ следовал за своим кумиром в Капитолий или даже в отдалённый Латеран, где Марк Аврелий с высоты своего бронзового коня смотрел, как проходили века, – Жильберт блуждал по противоположной стороне города. Он переходил мост к замку св. Ангела, где тень злой Феодоры бродила в осенней ночи, когда дул южный ветер. Затем он шёл вдоль развалин красивого портика, тянувшегося некогда от моста до базилики, пока не приходил к громадной лестнице, ведущей в сад, окружённый стенами древнего собора св. Петра. Там он любил сидеть среди кипарисов, восторгаясь громадными сосновыми шишками из бронзы и большими бронзовыми павлинами, привезёнными Симахом из развалин бань Агриппы, в которых страшные Crescenzi укрепились в продолжение целых ста лет.
В то время, как Дунстан, пользуясь своим довольно смутным знанием, изучал надписи, а конюх Альрик удачно метал свой кинжал в кипарисы, почти всегда попадая, Жильберт сидел один среди молчания природы. Он чувствовал, что душа Рима сливалась с его душой, что в Риме хорошо жить ради удовольствия мечтать, а мечтание было жизнью. Прошедшее, проступок матери, личные невзгоды – все отступало на задний план и почти Исчезало. Будущее, когда-то бывшее для него магическим зеркалом, в котором он хотел видеть свои предстоящие рыцарские подвиги, – исчезло, как призрак, в синем небе Рима. Осталось одно настоящее, полное беспечности и мечтаний, с его неопределённым, смутным очарованием, деньги же добавляли в Риме мало удобств. Зато, наоборот, там легко было схватить лихорадку и подвергать ежедневно опасности свою жизнь, как ни в одном городе, где проезжал молодой человек во время своего путешествия. Несмотря на это, он привязался к Риму и любил в нем больше то, в чем Рим ему отказывал, чем то, что он давал. Он любил Рим скорее за думы, вызываемые им, чем за его зрелище, за все, что было в нем неизвестного, привлекавшего к нему, чем за печаль и зло, общее у всех людей.
Но помимо того, что он испытывал и видел, зондируя и соединяя различные мелочи вместе, было ещё безмолвное рвение того неопределимого чувства, которое он узнал в Ширингском аббатстве.
Набожность тогда была полезнее хлеба, для интересов его души выгоднее было бороться против неверующих, чем натруждать колена на ступенях алтаря или отречься от своего имени, характера и всего существа ради вступления в религиозный орден.
Сначала необъятное разочарование Римом опечалило и ранило его сердце: он вообразил себе, что дом не может существовать без хозяина, и армия без начальника должна рассеяться или быть разбита на голову. Но по мере того, как Жильберт жил там, и время протекало неделя за неделей, месяц за месяцем, он изменил своё мнение. Он научился понимать, что церковь никогда не была живее, могущественнее и воинственнее, как в этот самый момент, когда настоящие и законные первосвященники бежали один после другого, а их имущество, земные и небесные титулы послужили для раздора партий. Церковь представляла весь свет, тогда как Рим состоял из семи или восьми тысяч неугомонных, полуголодных бандитов, жадных до перемен, так как никакая перемена не была бы для них хуже настоящего.
Но в древнем соборе св. Петра царил мир. Седоволосые патеры торжественно справляли там церковные службы, утром, в полдень и вечером, более сотни детских и мужских голосов пели псалмы и вечерни. Там юноши в фиолетовых и белых одеждах кадили из серебряных кадильниц перед большим алтарём, и ладан расплывался благовонными облаками в солнечных лучах, освещавших вкось древние плиты среднего пространства церкви. Там, как в большинстве монастырей и обителей, церковь оставалась церковью, как она была, есть и будет всегда. Жильберт ходил в старинный собор преклонить колена перед Богом, тихо подпевал хору и вдыхал воздух, насыщенный ладаном, который был для него также сладок, как летний ветерок, благоухающий запахом сена, и его тело и душа от этого освежались. Позже, ночью, оставшись один в своей комнате гостиницы «Льва», Жильберт мысленно молился по прекрасной копии с рукописи Боэция, данной ему ширингским аббатом. Часто, раскрыв деревянные ставни своего окна, он смотрел на замок и реку, блестевшие в лунном сиянии. Тогда перед ним поднималась жизнь, как тайна, в которую надо проникнуть, и задача для разрешения посредством подвигов. Он сознавал, что не следует проводить время в мечтаниях, и сильный, старинный инстинкт его расы приказывал ему идти вперёд и приготовить себе положение в свете.
Тогда кровь подступала у него к горлу, руки сжимались в то время, как он опирался на подоконник, вдыхая сквозь стиснутые зубы ночной воздух; он решался покинуть Рим и отправиться в чужеземные страны в поисках отважных подвигов. В эти весенние ночи, когда ветер дул с реки, его воображение приносило ему армии духов, призраки рыцарей, прекрасных молодых девушек и проницательные тени того, что должно случиться. Тогда появлялось нечто трагическое, направо от него возвышалась тёмная Нонская крепость, и от самой её высокой башни, как он ясно видел при лунном свете, раскачивалась ветерком длинная верёвка, смоченная дождём, а приделанный к её концу железный крюк ударял по стене башни. Часто, смотря туда на неё ночью, Жильберт видел на крюке висевшее за шею окоченевшее тело с широко раскрытыми глазами и орошённое ночной росой.
Но когда появлялась заря, перед его окном запевали птички, а он, высунувшись из окна, чувствовал тёплый южный ветерок и видел снова проснувшийся Рим, тогда его решение рассеивалось. Вместо приказа Дунстану укладывать оружие и прекрасную одежду, он давал распоряжение своим людям седлать лошадей и отправлялся с ними в отдалённые части города. Часто он оставался все дообеденнное время в пустынных окрестностях Авентинского холма, медленно переходя из одной уединённой церкви в другую, или беседуя с каким-нибудь одиноким патером, который, живя постоянно среди старинных изваяний и надписей, собрал кое-какие сведения, не достававшиеся невежественным римлянам.
Приключений с Жильбертом там не случалось, так как если большие дороги были переполнены разбойниками, то в переделах города, как ни был слаб авторитет сената и префекта, они не смели показываться шайками или по двое, по трое. Они остерегались вступать в схватку с Жильбертом и его слугами.
Тем менее у него было в Риме друзей. Сначала он намеревался представиться главному барону, назвавшись путешественником знатного происхождения, и воспользоваться преимуществами его дружбы и покровительства. В каждом другом европейском городе он поступил бы так, но он вскоре узнал, что Рим был очень отсталым в социальных отношениях рыцарства, и попасть под протекцию римского барона значило поступить к нему на службу, вместо того, чтобы пользоваться гостеприимством. Может быть Жильберт принял бы подобное положение из любви к приключениям, но он не мог решить выбор между полуевреем Пьерлеони и грубым Франжипани. Он не хотел отправиться к Кресчензи, руки которого были забрызганы кровью, Колонны же того времени устроились на высотах Тускулума, а друзья папы, Орсини, отступили далеко в Галеру на север от Рима, в болота, где кипела лихорадка.
Но здесь и там он знакомился с патерами и монахами; их учёные разговоры гармонировали с его думами и служили подспорьем его серьёзной мечте, в которой, может быть, из чистой праздности ему нравилось видеть себя мысленно в английском аббатстве. Таким образом он вёл жизнь, совершенно различную от существования тех, кто его окружал. Многие из жителей того квартала научились узнавать Жильберта с виду и называли его и слуг «англичанами». Так как большинство римлян было занято собственными делами, то Жильберту предоставили жить, как ему угодно. Если бы его кошелёк не истощился со временем, несмотря на то, что был хорошо наполнен, молодой человек мог бы провести остальную жизнь в гостинице «Льва», сладко мечтая и довольствуясь заурядным счастьем. Но ещё другие силы работали, руководя его жизнью, и он обманулся, считая любовь Элеоноры простым приключением без последствий, так же скоро забытым, как прошлогодний цветок.
Несколько раз зимой и следовавшей за ней весной брат Арнольд приходил повидать его в гостиницу. Он разговаривал с Жильбертом о предстоящих великих событиях, об освобождении человека через упадок государственной власти. Папы или императоры, короли или принцы должны исчезнуть и дать место всемирной республике. При этом жгучие глаза фанатика сверкали, его длинные руки делали какие-то быстрые дикие движения, тёмные, мягкие волосы вставали дыбом, словно поднимаемые случайным ветром, красноречие, полное энтузиазма, совершенно преобразовывало его существо. Когда он обращался к римлянам, проповедуя таким голосом и с таким выражением, то они тотчас же поднимались с волнением, как море во время бури, и он мог по своему произволу пользоваться, сколько хотел, их жестокостью я гневом с целью истребления и террора.
Но в венах Жильберта не было и капли южной крови и ничего такого, что могло отозваться на красноречие страстного итальянца. Вместо того, чтобы воспламеняться, он рассуждал; вместо того, чтобы присоединиться к Арнольду в его попытке превратить весь мир в республику, он более и более убеждался в превосходстве всего оставленного им на севере. Жильберт воплощал в себе аристократический темперамент, который с тех пор, как герцог Вильгельм переправился через море, во всякое время проникал в массу англо-саксонских характеров. Он уравновешивал их грубую демократическую силу тонкостью более возвышенной физической организации и благородством более бескорыстной отваги. Сколько раз английская раса просыпалась к жизни и победе, когда её считали уже глубоко заражённой гангреной наживы денег. Следовательно, когда Арнольд говорил о законах и учреждениях, которые должны сделать из Рима владыку мира, Жильберт в ответ ссылался на людей достаточно сильных, чтобы захватить мир и сделаться его повелителями, заставляя его повиноваться тем законам, которые они считали необходимыми. Между ними была вековая разница, какая существует между теорией и практикой. Хотя в данный момент Арнольд-мечтатель был сторонником революции, а Жильберт, противник его мнения, проводил беспечно своё время в мечтах, однако дело было одинаково. Жильберт Вард, норманн, мужественно сильный, был ближе к человеку, сделавшему Рим императорским, чем красноречивый итальянец, строивший город своих мечтаний на идеях и теориях, выкованных страшными орудиями его ума и слова. Основа их различий заключалась в том, что норманн искал централизацию всего света в самом себе, а итальянец был готов пожертвовать собой для идеального мира.
– Поговаривают о втором крестовом походе, – сказал однажды Арнольд, встретив Жильберта в саду св. Петра.
Жильберт, прислонившись к одному из кипарисов, наблюдал мечтательными глазами за пылким монахом.
– Поговаривают о крестовом походе, – повторил Арнольд, останавливаясь перед Жильбертом. – Поговаривают о том, чтобы послать христиан сотнями тысяч умереть тысячей смертей под Божьим солнцем в Палестине. Зачем? Спасти людей? Чтобы возвысить расу и насадить добро, если только хорошее может расти? Нет, они отправляются на войну не ради этих великих вопросов. Знак, носимый ими на груди, – крест, слово на их губах – имя Христа, а сокровенная мысль их сердца – та, которую имеет вся ваша жестокая нация… отнять у других и прибавить к тому, чем обладают, взять землю, богатство, человечество, жизнь – все, что возможно отнять у человека и что оставляет ему право умереть нагим.
Жильберт не улыбнулся, так как мысленно спросил себя, нет ли в словах монаха некоторой истины?
– Не говорите ли вы это потому, что норманны владеют частью вашей Италии? – спросил он суровым тоном. – Хорошо или дурно поступают они здесь?
– Дурно! – ответил Арнольд, устремив свои строгие глаза на Жильберта. – Но дело идёт не об этом; некоторые из них мне даже помогали; есть дурные и хорошие люди среди норманцев так же, как и среди сарацин.
– Благодарю вас, – поблагодарил его Жильберт, невольно улыбаясь.
– Бесы также верят и трясутся, – возразил Арнольд угрюмым тоном. – Взятие юга служит доказательством. Только не это моё намерение. Люди берут крест и отдают жизнь за имя, за традицию, за священные воспоминания святого места. Они не дадут одной недели своей жизни, ни капли крови для себе подобных или ради веры, которая единственная может спасти мир.
– Что это за вера? – спросил Жильберт.
– Вера, надежда, милосердие, – ответил Арнольд.
Его голова поникла с внезапным выражением безнадёжности; затем он направился медленным шагом к воротам.
Жильберт не изменил позиции и следовал за ним взглядом, несколько опечаленный. Совершённая простота этого человека, его стремления к самым возвышенным идеям, безупречная чистота его жизни – все возбуждало искренний восторг Жильберта. Однако для норманна Арнольд Бресчианский был только мечтателем, духовидцем и безумцем. Жильберт мог слушать его некоторое время, но потом страшная напряжённость мысли и слова брата-монаха его утомляли. В эту минуту он был почти доволен, что его собеседник так внезапно удалился. Но пока Жильберт за ним наблюдал, он увидел, как Арнольд остановился, как будто он что забыл; он обернулся, роясь в передней поле рясы.
– Я запамятовал сообщить вам, что меня сюда привело, – сказал монах, протягивая маленький свёрток пергамента, скрученного и связанного тонким ремешком и шёлковым шнурком пурпурового цвета, на котором висела свинцовая печать. – Вам есть письмо.
– Письмо!
И Жильберт выразил довольно естественное удивление. Он никогда в жизни не получал писем, и в то время лица обыкновенного положения посылали и получали поручения только на словах.
– Я отправился к вам на квартиру, – перебил монах, передавая пергамент Жильберту. – Думал, что, может быть, вас найду здесь, где мы с вами уже встречались.
– Благодарю вас, – сказал Жильберт, переворачивая свёрток в своих руках, как бы не зная, что с ним делать. – Как вы его получили?
– Вчера из Франции приехали посланные с письмами в сенат и ко мне, – ответил Арнольд, – они привезли и это письмо. По их словам, его вручила им сама королева Франции с приказанием разыскать адресата, обещая за это награду в случае успеха. Я обещал им вручить письмо вам.
Жильберт взглянул на печать. Тяжёлый свинцовый круг, сквозь который проходил шёлковый шнурок, был так же широк, как кубок, и украшен девизом Аквитании, без сомнения, герцога Вильгельма, так как на нем были изображения святого Георгия и дракона. Позже Элеонора должна была передать эту эмблему английским королям, сохранившимся до настоящего времени. Жильберт безуспешно пробовал вытянуть шнурок сквозь печать.
– Отрежьте её, – сказал монах.
Жильберт вынул свой кинжал с длинным лезвием и широким, как три пальца человека, у самой рукоятки и острым с обеих сторон, как бритва, так как Дунстан был мастером в деле точения. Жильберт отрезал шнурок, затем ремешок, спрятал печать в свой кошелёк и сталь разворачивать жёсткий лист до тех пор, пока не нашёл коротенькую записку в шесть или восемь строчек, не занявших и полстраницы и подписанных «Eleonora R.».