Лешка с Костей сразу побежали. Пашка, держась за живот, заплетаясь, стал улепетывать за ними. Мамай пнул ему напоследок под зад, – нет, не пнул, ударил каблуком, так унизительнее.
Ночь. Лешка не спит.
Лешка вспоминал тот случай… Серафима Рогова родила внебрачного сына, назвала его в честь возлюбленного Колюшкой; так вот этого, годовалого Колюшку отучала от груди: у Серафимы с молоком стало скудно, надо было мальца переводить на прикорм. Лешка был случайным свидетелем сцены: Серафима намазала грудь горчицей, а Колюшка с жадностью, не чуя подвоха, обнял розовыми жаждущими губами мамкину грудь… Как же так? – возмущался Лешка. Ребенок ничего не понимает, он ведь и пожаловаться никому не может, если его мать, от которой он ждет ласку и защиту, вместо молока – горчицу ему! Лешка не судил Серафиму. Он только ярко представлял горе и страх беспомощности, которые испытывал младенец Колюшка, несчастный, преданный самым родным человеком…
Сейчас, в эту ночь, когда спать невмоготу, он чувствовал себя словно Колюшка. Преданным, брошенным и одиноким, с горчицей на губах. Со свежим синяком под глазом. И пожаловаться некому, а уж наябедничать и вовсе позорно – и немыслимо.
– Надо было мне с ним драться, – вдруг прошептал Пашка, он, конечно, тоже не спал и слышал вздохи брата. – Пусть бы он меня избил. Пусть бы убил! Только бы не так…
– Ты бы не смог с ним драться, – в ответ прошептал Лешка.
– Почему не смог? Не такой уж он здоровый…
– Он зверистый. В нем жалости нету… Чтоб с ним драться, одной мускулатуры мало. Плохо, что Леньку Жмыха посадили. Он бы его укротил. Надо чего-то другое выдумывать…
– Я в самбо запишусь, – прошептал Пашка.
Они помолчали.
Пашка лежал, думал, горько дивился. Как здорово начинался ушедший день! Летний цветистый день. Он дышал свежестью, искрился зелеными блестящими листьями, слепил солнцем и белизной огромных облаков. К этим облакам взмыли от голубятни белые птицы. И они – Пашка, Лешка и Костя – смотрели на этих голубей, любовались их высоким полетом.
Они ходили на Вятку, чтобы увидеть первый белокрылый «Метеор», судно на подводных крыльях, которое прибыло в местный порт. Судно словно летело над водой, гордо задрав нос… Пашка неспроста приглядывался к «Метеору», собирался покататься на нем с Танькой Востриковой.
А потом они возвращались от реки обратно и тоже искали в небе голубей, – белых проклятых голубей! Неужели Мамай может кого-то полюбить и сюсюкать с птичками? Ему бы волкодавов стаю… И мир, белый и яркий, как гребень волны от летящего «Метеора», сразу померк. Все почернело вокруг от страха, от звенящего, заполонившего всё: и слух, и зрение, и мысли, и чувства – страха. А ведь мир-то внешний не изменился. И солнце, и облака, и пенистая волна от судна – всё те же… Пашка встрепенулся, испуганно оторвал голову от подушки. Слава богу, Таньки с ними не было!
– На мизинце у него, – зашептал Пашка (даже произносить кличку не хватало духу), – крест выколот. Он чего, в бога верит?
– Не знаю, – ответил Лешка. – У зеков свои законы.
– Он обозвал нас… Слово какое-то неизвестное.
«Щень!» – это, производное от «щенка» ругательство было гаже и унизительнее, чем все остальные, известные…
– Леш, – позвал Пашка. – Ты извини меня, что не заступился. Я потом отомщу. – Лешка услышал в голосе брата надлом, видно, в горле запершило от слез. – Ты младший. Мне надо было с ним драться.
Валентина Семеновна не спала, слышала, что сыновья шепчутся в потемках, догадывалась: что-то стряслось – младший опять с фонарем под глазом, а старший – туча тучей. Но в душу к сынам лезть не лезла. Во всей правде они не раскроются, так нечего и ворошить. Василий Филиппович тоже отцова рвения до сынов не являл: «Дело молодое, само перемелется, нечего соль сыпать».
Через две стенки барака спал без задних ног настрадавшийся за день, измочаленный удручениями Костя Сенников. Событие с голубятником не прошло мимо его семьи.
Вечером, за ужинным столом, Федор Федорович спросил Костю, тыча ложкой на его распухлые, с красными сечинами губы:
– Дрался?
– Нет, – ответил Костя, ниже склонился к тарелке с супом.
– Костенька, умоляю тебя, не связывайся ни с кем! – вступила в разговор Маргарита. – Держись подальше от всяких безобразников!
Матери между тем Костя раньше признался, хотя и без подробностей с подпрыгиваниями, что напоролся на кулак «настоящего бандита». «Мама, вы только папе не говорите. Не надо, чтобы он знал…» – попросил Костя мать, которая приготовила ему целебную примочку.
Федор Федорович, должно быть, и не ждал откровений от сына, заметил с нарочитой грубостью:
– Он тебе кулаком в морду. Ты ему – ботинком по яйцам. Чтоб он потом месяц нарасшарагу ходил.
Маргарита покоробилась:
– Зачем ты так? Он же еще ребенок!
Реплику жены Федор Федорович тут же удавил:
– Когда говорят мужчины, ты должна молчать!
Костя уже много раз поражался суровости отца, его бесстрашию и жестокости; он мог бить мать, он мог зарезать и освежевать поросенка, он с легкостью рубил головы курицам, забивал молотком кроликов по просьбе уличных соседей, он бестрепетно забирал у кошки Марты очередной помет котят и уносил топить…
Костя заглянул под стол, чтобы найти Марту. Белошерстная, синеглазая Марта сидела сейчас у ног отца. А ведь он в любой момент мог зло отшвырнуть ее от себя, пнуть, а она все равно ластилась к нему каждый вечер… В нем нет страха, в нем нет сострадания, в нем какая-то нечеловеческая, механическая, стальная сила. Эти люди, отец и уголовник Мамай, особой породы. Перед Мамаем даже братья Ворончихины струсили, огрызнуться не посмели. Но отец все же прошел войну, он невольно закалил себя за четыре кровопролитных фронтовых года. А голубятник Мамай? Он, говорят, и до тюрьмы не знал жалости. Кто дал ему такую силу?
Костя вспомнил скуластое, монгольское лицо Мамая, колкий взгляд из-под козырька серой полосатой фуражки, лиловую расстегнутую рубаху, пальцы в наколках – и опять оцепенел от страха. В ушах – загудело. Разбитые губы стали гореть. Нечаянно выступившая слеза перевалилась через веко и упала в тарелку с супом. Костя замер. Лишь бы не заметил отец! Тут стало еще горше, страх к Мамаю и страх к отцу будто бы сложились… Костя боялся взглянуть на отца. Он тайком посмотрел на мать, она доставала чашки с полки. Ему захотелось броситься к матери, обнять ее, рассказать ей всё-всё, что гнетет его душу. Но в присутствии отца он не смел позволять таких слюнтяйств.
Костя отложил ложку. Встал, отвел взгляд в угол.
– Я наелся. Спасибо, мама.
– А чай?
– Потом. После.
Он ушел в комнату, за занавеску, незаметно от родителей промокнул рукавом влажные глаза. Беспросветье было в душе, и мысли беспросветные. Он стоял у окна, смотрел в заоконные сумерки, в палисад, на бузину. Выходит, человек даже при самых близких людях, даже при родителях, все-таки очень одинок. Очень одинок! Он и страх, и боль, и горе неразделенной любви переживает в одиночку. Только один на один. Каждый – за себя, в одиночку. И смерть – тоже в одиночку. Всё самое больное – ему поделить не с кем?
Дверь входная хлопнула. Отец ушел. Как съехали из барака Востриковы, так соседское жилье перешло семье Сенниковых. В востриковской квартире – комнате с кухонькой – обосновался Федор Федорович. Всем стало легче. Маргариту он теперь кулаком поучал редко, в исключительстве, в последнее время вовсе не рукоприкладствовал и даже не ругал, грязно, матом.
Костя в комнату отца заходил редко, по крайней необходимости: позвать отца к ужину или обеду или что-то спросить срочное. Отцова комната казалась ему холодна, неуютна, – и даже не потому, что она была лишь наполовину обставлена, в ней было что-то казарменное, серое, скупое. Зато в комнату, где они были с матерью, Костя перетащил из сарая прадедовы книги, иконы, стародавнюю утварь; бережно пересматривал, перекладывал, читал священные книги и письма разных людей к своему далекому пращуру.
Сквозь занавеску Костя увидел, что мать достала из буфета графинчик, налила стопку водки.
– Зачем вы, мама? – окликнул он.
Она выпила, откинула занавеску, улыбнулась:
– Расстроилась немного, Костенька. Из-за тебя расстроилась. Губы тебе разбили…
Маргарита взяла папиросу из коробки с наездником – любимый «Казбек» – и сладко закурила.
Позднее она воровски выпила еще стопку водки и возле Кости появилась в комнате взбодренная, с блестящими глазами.
– Костенька, может, все-таки рассказать отцу про бандита? – спросила она. – Он на него управу найдет.
– Нет! Что вы, мама! – вспыхнул Костя. – Он меня и без того тряпкой считает. А так совсем не будет любить. Не надо, мама, прошу вас! Не говорите…
– Не скажу. Ты взрослый. У тебя должен быть свой выбор, – необмычно свободолюбиво ответила Маргарита.