Вот и свернул он в свой переулок, а там, на месте его дома, занесенный снегом пустырь. Как же так?.. У этой вот тропки надлежало крылечку быть… Флегонт бестолково и беспомощно оглядывался по сторонам. Что это? Пожар, что ли, был?.. Тогда хоть бы печка осталась, а никакого следа не видно, что господь своей огненной десницей поповского подворья коснулся. Белым снегом все занесло, и Флегонт едва не крикнул, чтобы позвать своих.
– Ой, никак отец Флегонтий… батюшка, – узнала его соседка, проходившая с пустыми ведрами на коромысле, – по воду идти собралась.
Флегонт тоже узнал ее, прошептал:
– Пелагеюшка…
И, как на страшное предзнаменование, обратил внимание на ее пустые ведра: не к добру эта встреча.
– Пусто, а?.. Пусто… – снова взглянув на пустырь и на ведра, глухо проговорил он.
– Запустело, отец Флегонтий… Как есть запустело, – подтвердила соседка. – Одно слово сказать… Сколь годов уж тому… – переместила она коромысло на другое плечо, чтобы не задеть Флегонта ведром. – Я тебе, батюшка, про все обскажу, какое бедованье твоей Степанидушке выпало… Как ушел ты в ту пору – нет тебя, нет и нет, словно в воду канул. Ну, по первости она хорошо в своей нужде мыкалась, для церкви просвирки пекла, – рассказывала соседка. – От той просвирной мучицы помаленьку бы и дальше кормилась, да тут, батюшка, указ вышел, чтоб ребят в солдатское ученье забрать. Мишку-то ярыжки силком от матушки уволокли, и она от той горести ровно как в уме помешалась, заговариваться начала. Под какой-то праздник посадила просвирки пекчи, а они от сильного жару пожглись. Гарь-то она с них обскоблила, к обедне их понесла, да там отец благочинный теми просвирками обгорелыми в лик матушке Степанидушке тыкал, напрочь ее прогнал и в муке велел отказать… Под оконьем Степанидушка с Варькой и с Титком ходить стала, опять же и нищебродством мало-помалу кормились, да только на то запрет сделался, и Варьку приказано было забрать то ли в шпингауз, чтоб шерсть сучить, то ли еще куда, но только чтобы, значит, нищебродством не пробавлялась, не то под батоги угодит да на каторгу. С одним Титком твоя Степанидушка оставалась, а его потом глотошная одолела. Нынче, скажем, по улице бегал, а завтра уже к богу преставился. Вот и вся недолга. И уж так-то она, матушка, убивалась, что не доведись никому. А потом глядь-поглядь какой день ее не видать. Ну, думали, куда-нито отлучилась, да только по-суседски забежала я к ней однова, а у нее дверь из кухни отчинена, в дому морозом все обметало, а сама Степанидушка, закостеневшая, на полу подле лавки лежит. Печка давно уж не топлена, да и нечем было ее топить, так и застудило бедолагу в холодном сне. А мороз о ту нору таким лютым был, что на лету птица мерзла. И скажу я тебе, отец Флегонтий, батюшка, что никто опосле того не позарился в твоем дому жить, потому как посчитали люди, какой выморок на него напал: ни тебя самого, дескать, нет, ни матушки-попадьи, ни детишков. Любого опасенье брало под такой же мор себя подвести. Кто говорил, спалить надо дом огнем очистительным, а печник Харлампий – царство ему небесное, летось помер – он по-своему всех вразумил. Зачем-де пожаром дом жечь, когда от него может в других домах потеплеть. По малости, дровами, в своих печах его спалить надо, чтобы то пошло и в поминовенье поповской семьи. Все равно дом-то, мол, в нашем проулке не жилец. Соседи согласно к тому и пришли: по дощечке, по бревнышку разобрали, а Харлампий и печь разорил. Так, батюшка, отец Флегонтий, все и содеялось. Только мы одни, хоть и близко к вам жили, изо всех суседей суседями, но ни единой щепочкой не попользовались, вот тебе крест! – перекрестилась соседка в подтверждение своих слов. – Не захотели мы греха на душу брать. Так, батюшка, домичка твоего и не стало. Считай, божье произволенье на то, как и на Степанидушку с сыночком меньшим.
– На Стешу с Титком божье произволенье выпало, – раздумчиво проговорил Флегонт, – а на Мишатку с Варюшей – чье?..
– Царево, – подсказала соседка. – По евонному указу забрали их. Сколько слез о ту пору по нашему Серпухову было пролито, сколько мальцов и девчат насильно побрато, – больше не приведи господь никогда, – всхлипнула соседка Пелагеюшка. – Вся-то людская надежда наша на государя-царевича Алексей Петровича, чтобы он поскорей в свою силу вошел да всему лиходейству предел положил.
Флегот подавил в себе стон, распиравший грудь вместе с тяжелым вздохом, и ожесточенно скрипнул зубами.
– По цареву указу… – повторил он, словно накрепко запоминая это.
Знал он, что божье произволенье несокрушаемо и даже роптать на него грех. А на антихристово своеволие непременно должна быть управа. И теперь после понесенной, никогда уже не восполнимой утраты своих домочадцев и прежнего семейного очага у Флегонта еще сильнее окрепло и обострилось чувство необходимого отмщения жестокосердому царю Петру за нескончаемые людские скорби и свою собственную неуемную боль.
– Зайди к нам, отец Флегонтий, с мужиком моим побеседуешь, – приглашала соседка, но он отказался:
– Все ты мне, Пелагеюшка, обсказала, и ничего утешного я не узнаю. Не поминай меня лихом. Прощай.
– Дай тебе силы, батюшка, на всякое одоленье… – напутствовала его соседка на дальнейшую безутешную жизнь.
Флегонт переночевал на серпуховском ямском подворье и ранним утром с попутным обозом отправился в Москву, чтобы оттуда – может, тоже на санях, а то и пешим ходом – следовать дальше. Наслушался он на ямском подворье о благих людских вожделениях на добродетели царевича Алексея; сказывали люди, что сам митрополит, блюститель патриаршего престола Стефан Яворский, возлагал на царевича великую надежду свою: будет, мол, кому на Руси благолепно царствовать под торжественно-сладостный звон церковных колоколов.
Пускай не ждет на поповском крестце Андрей Денисов, – в Выговскую пустынь он, Флегонт-Гервасий, не вернется. Опасно окажется пребывать в Петербурге, смущал подложный письменный вид и памятной была галерная каторга, – лучше находиться до поры до времени где-нибудь поблизости от новой столицы. От раскола вернуться к единоверческому никонианскому православию и, называясь Гервасием, стать у какого-нибудь иерея даровым помощником; церковные службы и требы справлять, не пользуясь ни единой копейкой от поповских доходов, а только бы получать пропитание как самому обыкновенному холопу-рабу и ждать возвращения из заграничного путешествия царя Петра в Петербург, ждать дня и часа свершения возмездия всем его злодеяниям. И да воссияет после того над многострадальной русской землей солнцезарный венец царевича Алексея – единой надежды народной.
Глава четвертая
I
Без особого к тому старания царевич Алексей стал наиглавнейшим лицом среди тайных приверженцев старых порядков, столь нещадно изживаемых царем Петром. Да иначе и быть не могло. Чать наследник престола он, Алексей. Как ни злобствуй на нелюбимую старину государь Петр Алексеевич, а невечен ведь ты. При твоей непоседливой жизни вполне может статься, что прежде срока свернешь где-нито отчаянную свою голову, а первородный твой сын, набравшись с возрастом недюжинного ума и силы, в одночасье смахнет все постылые сердцу новины. У царевича будущее, ему править после тебя.
И тянулись, льнули к нему, единой своей надежде, почти все священнослужители во главе с патриаршим местоблюстителем митрополитом Стефаном, а не они ли, эти духовные лица, суть божьи приказчики на земле? Молитвенно нашепчут да и громогласно, соборно упросят всевышнего учинить расправу с богоотступным царем, и рухнет все им содеянное, подобно греховным сооружениям Вавилона. А вдобавку к церковным служителям монастырские чернецы и чернички, единоверцы, раскольники и сектанты о сокрушении неугодного царя-супостата свой глас подадут. Нет и не может быть иного суждения о том, что мерзопакостным деяниям царя Петра несдобровать, и, может, совсем недалек тот возмездный день, когда снова утвердится на святой Руси сердцу радостная, привычная старина.
Главы и наследники родовых знатнейших фамилий – князья Долгорукие, Голицыны, Куракины, Шереметевы и другие из прежних именитых бояр – обращали взоры на царевича Алексея, единственного наследника на престол Российского государства, поощряя его отдаление от отца, а также и от иноземной еретички-жены, которой не было места в мечтах и планах на будущее именитых ревнителей старины. Не нужна она, чужестранка, и своему венценосному мужу, явной приметой чего – его нежелание находиться с ней под одним петербургским кровом, а в Москве для любовных утех есть у него неотлучная Афросинья, да и в какой-либо иной метресске нужды нет и не будет.
Льнули к нему и такие потомки княжеских и боярских родов, кои достигли дарованных царем новых отличий и званий, пройдя докучливое обучение навигацким и другим наукам или отличившиеся на войне, но никак не забывавшие того, что они, родовитые, принуждены находиться под начальством такого худородного выскочки, как Александр Меншиков, ставший и светлейшим князем, и генералом, и властелином ижорских земель, кавалером множества орденов, осчастливленный несметным богатством и почестями. Злобно-завистно и ненавистно такое!
Не больно-то умен царь Петр, что так привечает людей подлого звания и уравнивает их со знатнейшими. Боевой генерал князь Василий Владимирович Долгорукий положа руку на сердце откровенно царевичу говорил:
– Ты умнее отца, а отец твой, хотя и умен, но людей плохо знает. Ты лучше будешь их знать.
И то сущая правда. Отец глумится над духовными лицами, бога мало боится, не понимает, что церковь суть крепчайшая опора монаршего трона. Ну и пускай не смыслит про то во вред самому себе. Духовник отец Яков, изощренный в богословских науках, вместе с толмачом учителем греческого и англиканского языка перевели лютерские и кальвинистские изречения о задачах святой церкви. И сказано, что главная ее задача – крепить верховную (а сие значит, что царскую) власть, дабы каждый послушен ей был как самому богу. И то речение умное.
Князь Яков Федорович Долгорукий, объявляя свое полное расположение, дружески предостерегал, чтобы он, царевич, не наезжал в гости к нему, князю Якову, не показывал бы себя соглядатаям. Говорил:
– Так я буду больше полезен тебе.
А это уже похоже как бы на их тайные сговоры.
Киевский губернатор князь Дмитрий Михайлович Голицын был в дружеской переписке с царевичем, а приезжая в Москву, всегда заходил к нему и гостинцами оделял. Он и душеспасительные книги из Киева привозил.
– Где берешь их? – спрашивал Алексей.
– У чернецов киевских. Они к тебе ласковы и завсегда любовь свою изъявляют.
Князь Дмитрий никак не мог примириться с унизительным и, по его мнению, незаконным вторым браком царя Петра: безродную, можно сказать, гулящую девку в царицы возвел, и возлагал надежды на Алексея, что тот, подлинный царевич, рожденный от честного законного брака высокородных родителей, очистит царский престол от налипшего сборища подлых людей, в ряду коих и теперешний светлейший князь Меншиков. С ним, подлым, новая царица была связана прежней любовной близостью, может, от него и дети ее, и потому Голицын был привержен к законному наследнику Алексею.
И рижский губернатор князь Петр Голицын – тоже друг.
А Абрам Федорович Лопухин, родной брат опальной царицы Евдокии, во всеуслышание говорил, что «за царевича все стоят и заворачивают уже кругом Москвы».
В главной армии фельдмаршал князь Борис Петрович Шереметев доверительно говорил:
– Напрасно ты какого-нибудь верного малого не держишь, чтобы он знался с теми, кто при отцовом дворе: тогда бы ты все ведал, что у них в тайнах держится.
А князь Борис Куракин, заверяя в своей приверженности, спрашивал:
– Добра к тебе мачеха?
– Добра, – отвечал Алексей.
Куракин усмехнулся и заметил:
– Это покамест у нее своего сына нет, то к тебе добра, а родится свой, сразу не такова станет. Попомни мои слова.
Царевич считал своими друзьями и единомышленниками почти всех родовитых людей, коим ненавистны были простолюдины, выдвинувшиеся на первые места в государстве, а по ненависти к Меншикову и по злобе на самого царя вместе с протопопом Яковом Игнатьевым был возле царевича Алексея провиантмейстер флота Александр Кикин. Это с ним и с духовником отцом Яковом часто велись приятные собеседования о том, как будет все и везде хорошо, когда на престольном великом сидении окажется он, Алексей.
Приходившие на поклон к царевичу чернецы и некоторые из мирян просили его, умоляли:
– Скажи государю-батюшке – не дело так-то. Забыл он про черный народ, о дворянах да о купцах заботы имеет.
Подьячий Ларион Докукин говорил:
– Ямские мужики сильно печалуются, что евонные курьеры коней безрассудно портят, а потому от ямских дворов да от дорог люди прочь убегают.
Алексей небрежно отмахивался.
– Чего говорить, когда у него для простых православных никакой думы нет. Лучше подождите, когда я царем утвержусь. Зараз тогда всем жизнь облегчу.
– Ой, скорей бы тому содеяться, государь ты наш милостивый… – размашисто крестились посетители.