И произошло это в день, когда я должен был выступать во Дворце железнодорожников с чтением своих стихов. Моя фамилия была уже и на пригласительных билетах в программке отпечатана. Но я предпочёл кувыркание на матах, расстеленных за кулисами, а на сцене появиться не решился.
Между тем в фойе меня уже караулили двое – Лёня и Борис. И когда я вышел из Дворца, последовали за мной, а на железнодорожном переходном мосту догнали. Там Борис и звезданул. Всего один раз. Крепкий малый. Уже тогда имел силу здорового мужика.
Первые успехи
Но не только нравственным падением ознаменовалась моя жизнь в Гомеле. Эта пора даровала мне и первое осознание своих способностей, интересов. И прежде всего этому осознанию посодействовала школа-семилетка № 5, в шестом классе которой я и оказался по приезде.
Размещалась она в крошечном трёхэтажном здании, выходившем окнами на Проспект Ленина и углом на привокзальную площадь. Впоследствии очень скоро это здание снесли. Чуть ли не сразу же после нашего выпуска.
Именно тут преподаватель рисования и черчения почувствовал во мне некую художническую одарённость и стал брать с собой на этюды: в парк и за город, приводил к себе домой, показывал свои академические работы. Наведывался со мной и в мастерские Гомельских художников, где обсуждались новые полотна да и вообще толковали об искусстве.
А однажды чертёжник наш отправил меня на городской слёт юных иллюстраторов, проходивший в библиотеке имени Герцена. Там присутствовали и подростки-поэты. На этом слёте я впервые услышал и запомнил, что всякому литературному произведению, только что написанному, нужно дать месяц-другой отлежаться и только потом продолжить над ним работу.
Учительница русского языка и литературы по прозвищу «Косоручка» тоже нечто во мне открыла. Помню, писали мы изложение по Горьковскому «Данко». Её тогда удивило, что я в своей работе воспроизвёл не только суть и смысл рассказа, но и его характерную пафосную интонацию. И анализ Пушкинского стихотворения «Море», выполненный мною, тоже произвёл на неё впечатление.
Что касается математики, то наш классный журнал на соответствующей странице имел против моей фамилии непрерывную строчку пятёрок. И всё потому, что каждый, кто решит заданную на уроке задачку быстрее всех, удостаивался этой отметки. А перегнать меня не удавалось никому.
По физике тоже были сплошные «отлы». Однако благодаря допущенной мной бестактности, преподавательница относилась ко мне с прохладцей. А закавыка была в том, что однажды на открытом уроке в присутствии директорши я позволил себе её поправить. Учительница сказала, что коэффициент трения не может превышать единицу. Ну, а я поднял руку и возразил – может превышать, в отличие от коэффициента полезного действия, который действительно всегда меньше единицы.
По географии же успехи мои были неважнецкие. Этот предмет, в отличие от физики и математики, полагалось учить, а к таковому ежедневному подвигу был я уже не способен. Однако готовность рассуждать выручала и тут. Однажды директорша (а именно она вела географию) вызвала меня к доске и попросила рассказать про экономику Японии.
И вот, исходя только из самого очевидного – островного расположения этой небольшой, но сильной и заметной страны, я принялся конструировать некую чисто логическую модель, которая в силу своей разумности оказалась и действительной. Теперь я пишу об этом с оглядкой на Гегеля, а тогда, ещё не ведая знаменитой максимы немецкого философа, действовал так с искренней убеждённостью, что логика не подведёт.
Этот ли случай поспособствовал или другие мои ответы, но однажды, когда я во время перемены вместе с другими учениками носился по школьному коридору, директорша придержала меня и сказала:
– Осторожнее, не расшибись. У тебя министерская голова.
Впрочем, осторожнее я не стал. Не то окружение. Иногда приходилось и постоять за себя. Помню свой поединок с Валей Турчинским на переменке – перед классной доской. Это он вызвал меня на бой, будучи уверен в своей победе. Бились на кулаках. Окончилось его разбитой губой.
Но до чего жестоко и страшно дрались два самых сильных и ловких наших парня – Борис Корхин и Лёня Грушницкий. И как было жалко гордого, смелого Лёню…
«Видна птица по полёту»
Человек всегда смотрится в человека и воспринимает себя чаще всего через встречные мнения и суждения. Вот почему всякое слово, которое я слышал о себе, надолго застревало в памяти, исподволь формируя собственное представление о своей личности, впрочем, отбирая только самое лестное. Ну, а если бы стал я коллекционировать и всякую брань, ко мне адресованную, то, возможно, при её изобилии мне бы уже давным-давно и жить расхотелось.
Хотя припоминается кое-что и на эту тему. Так, учительница зоологии в той же самой школе № 5, довольно полная и ироничная женщина, уже на первом уроке разом определила мой род и вид:
– Видна птица по полёту.
Не поспоришь, ибо птицы – её специальность.
Впрочем, и жизнь в Нижнеудинске прошла не без приобретений. Там я научился, точнее сказать, осознал свою способность к декламации. И случилось это в день, когда я вместе с мамой, что было чрезвычайной редкостью, приготовил задание по литературе – выучил отрывок из тургеневского «Муму». Я рассказывал, а мама проверяла, точно ли воспроизвожу текст.
На следующий день меня вызвали к доске, и я со спокойной естественностью стал проговаривать: «Вот уже и Москва осталась позади…»
Поставив мне пятёрку, учитель литературы обратился ко всему классу и сказал, что именно так нужно это читать, очевидно, имея в виду моё воспроизведение присущей тургеневскому отрывку особенной внутренней мелодии, которая меня изумляет и теперь, когда пишу эти строки.
Там же, в Сибири, случалось мне и в чтецких композициях участвовать, и сольно выступать на сцене со стихотворной переделкой Некрасова на военный лад: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу шёл. Бой немного утих…»
Нижнеудинску принадлежат и первые мои успехи в рисовании. Именно там папа меня научил, как нужно строить перспективу на лучах, проведённых из точки, расположенной на линии горизонта, и показал это на примере изображения деревенской улицы. В ту пору я увлёкся срисовыванием с открыток. Это были в большинстве своём портреты Пушкина, Толстого, Грибоедова, Тургенева, Чехова…
Однажды папа мне даже позировал, стоя возле печки и заложив руку за руку.
В эту же пору я преуспел в запоминании стихов. Причём с братнего голоса. Он учил для школы, декламируя вслух, и стихи безо всякого моего умысла и тем более труда ложились на мою свежую отзывчивую память. В большинстве Некрасовские: «Железная дорога», «Размышления у парадного подъезда», «На смерть Добролюбова»…
А вот попытка дать мне начальное музыкальное образование, предпринятая родителями тоже в Нижнеудинске, потерпела крах. Хотя и пианино у нас имелось. Но дальше «Танца маленьких лебедей», «Полонеза Огинского», «Турецкого марша» и «Музыкального момента Шуберта» я не продвинулся. Уж если самого Моцарта родители чуть ли не с побоями усаживали за инструмент, что говорить о таком оболтусе и гулёне, каковым был я?
Проучился два года в музыкальной школе, и – всё, и больше – ни дня! А вот сестра все семь классов прошла. Да и то к фортепиано не пристрастилась. Один только отец у нас и любил сесть за инструмент, открыть клавиатуру да помузицировать. Хотя, будучи сыном сапожника, нигде и никогда этому искусству не обучался, но умел сходу наиграть любую мелодию, причём сразу двумя руками и с аккордами.
В Нижнеудинске довелось мне впервые принять участие во вручении «взятки». Родители уговорили: мол, на 8-е Марта нужно сделать подношение Марии Петровне – моей учительнице по начальной школе. Я посчитал это справедливым, поскольку она с нами, учениками своими, готовила мамам нашим подарки к этому дню – небольшие пухленькие шкатулки из подбитых ватой открыток. И притащил я в портфеле довольно громоздкие духи «Красная Москва» – кремлёвскую башню парфюмерных благоуханий.
Однако же оказалось это настолько странным предприятием – дарить нечто одному, от себя, что, не зная, как это сделать, я ради упрощения ситуации отправился на переменке в школьную уборную и выбросил величественный флакон через одно из вырезанных в дощатом полу отверстий.
Следующий раз, уже последний, я попытался дать взятку – бутылку коньяка в журнале «Юность» после моей первой публикации. Впрочем, не взятку – скорее, подарок. И тоже по чужой подсказке. Однако же всё получилось славно – бутылку не приняли. Да и печатать более не печатали. В дальнейшем на таковые подвиги подбить меня уже никому не удавалось. Ну, а мне самому подобные идеи в голову и вовсе никогда не приходили.
К Нижнеудинским воспоминаниям относится и мой первый в жизни заработок. Но не деньгами, а талонами на обед в столовой неподалёку от местного стадиона «Локомотив». Сестра, работавшая в районной газете, устроила. И был я не кем-нибудь, а курьером на спортивном празднике. И бегал от судейских столиков, расставленных по всему стадиону, и доставлял сведения о ходе соревнований диктору-информатору. Причём в течение двух дней.
В Сибири я совершил и первое своё маленькое открытие. Доказал себе, что Вселенная бесконечна. Для чего и потребовалось-то немного – задаться вопросом:
– Если у Вселенной есть конец, что же тогда располагается за этим концом?
И посетила меня эта мысль ранней весной на широком, открытом поле под беспредельно высоким и ясным небом. Теперь вот думаю, а нет ли в этом простом соображении ответа на известную задачку Пуанкаре?
Кто я?
Сочинительство полюбилось мне по-настоящему именно в Гомеле. Прежде всего как восполнение утраченных друзей и общения с ними. И уже всякий раз, когда вынужденное одиночество настигало меня дома, я писал. И делал это почти что с наслаждением.
Вот и во время своей поездки к брату в Минск, куда он был переведён на учёбу из Новосибирска, я тоже, тоже сочинял стихи: и про бутылку из-под лимонада, стоявшую передо мной на купейном столике, и про мелькавшее за вагонным окном, и о чём-то отвлечённо-философском…
Сестра-филолог, получив по почте образчики моей тогдашней четырнадцатилетней поэзии и ознакомившись с ними, похвалила в ответном письме, отметив, что у меня есть способности и что стихи далеко не всех поэтов ей так же нравятся, как мои. Своевременная поддержка. И сочинительство уже представлялось мне не только приятной и вполне невинной забавой, но и возможностью самоутвердиться.
Насколько же я был глуп и наивен!
Сам накликал…
Увы, из лёгкого беспечного отношения к слову и произрастает всякая ложь, и плодится всякая скверна. И говорим, и пишем – на ветер. А этот ветер вдруг превращается в бурю и набрасывается на нас, и не щадит.
Удивительная вещь – слово, удивительная и страшная! Мои жизненные злоключения начались с того момента, когда я в пятнадцатилетнем возрасте написал несколько стихотворений, предполагающих скорое наступление страдания и даже как бы его призывающих.
Вот одно из них:
Горе
Море,
зачем мне море,
горькие соли моря?
Горькое, горькое горе
разве не море?