И в начале следующего учебного года Гордеев сформулировал мне дипломную задачу. А я её решил. И диплом был мною защищен. Однако без блеска – на четвёрку. Что же случилось, почему я не захотел пойти по той успешной дороге, которую мне предначертали поверившие в меня учёные? Почему разом поставил на этих перспективах крест?
Увы, ещё только готовясь к испытанию, я уже понял, что эта наука не по мне. Слишком скучен и убог её математический аппарат – системы алгебраических уравнений, решаемые в первом, втором и в энном приближениях. Ну, а когда экзаменаторы не сумели понять моих рассуждений, решил, что моего экзамена они не выдержали.
И всё-таки я, может быть, ещё приложил бы толику усилий к овладению теоретическими премудростями высокотемпературной плазмы, если бы моим руководителем согласился быть сам Рудаков или, на худой случай, Иванов.
Таковы в ту пору были мои амбиции.
В Обнинске
После окончания МФТИ меня пригласили на работу в Физико-энергетический институт, располагавшийся в Обнинске. Город в сотне километров от Москвы, сплошь состоящий из всякого рода научно-исследовательских институтов.
Типичный подмосковный Наукоград!
И был я определён теоретиком в лабораторию, занимающуюся низкотемпературной плазмой и приборами, работающими на её основе. Только в первый день отсидел я все свои восемь рабочих часов полностью. С меня хватило. А, уже начиная со следующего дня, появлялся в лаборатории только мельком. Подойду к одному, к другому. Поболтаю. И – до свидания. Притягивала Москва, притягивала поэзия и тревожила постоянная потребность в женщинах.
Прописка
Поселили меня в комнате институтского общежития, где проживал слесарь лет сорока, уже побывавший в браке. Едва переступил я порог, как он объявил мне, что нужно «прописаться», для чего двух бутылок водки будет вполне достаточно.
Пока я ходил в магазин, слесарь нажарил сковородку прудовых карасей, привезённых из родной деревни. И мы приступили. Между тем сожитель мой быстро пьянел. Ещё мы не допили первую бутылку, как стал он заговариваться, а затем и вовсе отрубился.
Оттащив обмякшую тушу на кровать, поднял я валявшуюся в углу бутылку тоже с водочной этикеткой, но уже крепко пропылившуюся, сполоснул под краном и перелил в неё недопитые нами остатки. А свою вторую, непочатую убрал в чемодан – пригодится.
Не прошло и получаса, как слесарь пробудился и потребовал налить ему ещё. Я выплеснул в его стакан оставшиеся грамм тридцать. Когда же он заговорил о второй бутылке, то я изобразил самое искреннее изумление. Мол, всё выпили, а ты не помнишь, и указал ему на две пустые бутылки, стоящие на столе. Он удивился, повернулся к стене и уснул уже до утра.
Пил он регулярно и всё больше в одиночку. Надо сказать, что пьянство было его любимым времяпрепровождением. Однажды среди ночи я проснулся оттого, что кто-то, навалившись всем телом, меня душил. Сбросив уже входящего в азарт изверга, я включил свет и разглядел его. Полуночным агрессором оказался мой сосед по комнате. Теперь он уже лежал на полу возле моей койки и храпел.
Этажом выше
Однако проживали в общежитии и весьма интеллектуальные ребята в основном из молодых учёных, с которыми можно было потолковать о поэзии и живописи и даже разжиться для прочтения редким сборником стихов. Особенно частенько захаживал я к симпатичному и спокойному Геннадию, жившему этажом выше в комнате на одного. Был он добр и весел, носил очки и любил посмеяться над хорошей шуткой.
Случалось, я ему читал стихи собственного сочинения, о которых он по врождённой деликатности не высказывался, но слушал внимательно с видимым интересом. Когда же мне нужно было провести время с очередной дамой, Геннадий неизменно ссужал меня ключом от своей комнаты, а сам на время перебирался к другу. А ещё был он альпинистом, то есть относился к той категории людей, которая для меня так же непостижима, как, скажем, сочинители музыки.
Первый штурм
В эту самую пору стал я наведываться в столичные литературные журналы. Но, увы, безрезультатно. Мои рукописи неизменно возвращались или почтою, или сам я за ними заходил. Впрочем, на заведующих поэтическими отделами уже тогда мне случалось производить благоприятное впечатление.
Уже и поэтесса Татьяна Глушкова предлагала высшим чинам «Литературной газеты» большую подборку моих стихотворений, и критик Галина Корнилова – в журнале «Знамя», и поэт Юрий Паркаев – в «Молодой гвардии»… Но через инквизиторский суд редакционных коллегий моему творчеству пройти пока не удавалось. По-видимому, именно там восседали самые главные и самые строгие вершители литературных судеб.
Мудрено ли, что у меня возникло ощущение железобетонной стены, которую я понапрасну пытаюсь проломить лбом. Едва ли не паникуя, по каким только адресам не начал я бросаться в поисках поддержки.
Однажды к Павлу Антокольскому стихи свои послал, как будто к пифии древней за оракулом обратился. И вскоре по его приглашению наведался к престарелому поэту домой – едва ли не к последней реликвии времён стародавних.
Запомнилась тёмная, затхлая квартира одинокого, пожилого, не очень здорового человека. Посреди комнаты большой заваленный книгами и рукописями стол, на котором среди прочего я увидел и распечатанный конверт своего письма. Тут же лежали и согнутые пополам листочки с моими стихами.
Предложенный стул. Исхудалое с впалыми щеками и тёмной, почти коричневой пигментацией лицо живого классика. И странный, не слишком внятный разговор. И вопросы Антокольского, любопытствующие о моём отношении к его поэзии. И, увы, ни малейшего упоминания о моей…
Случилось мне, будучи проездом в Ленинграде, переслать стихи свои и Лидии Гинзбург. Ещё один литературный остов Серебряного века. Ожидал, что и тут последует приглашение в дом. Увы, не последовало. Знаменитая визави Ахматовой и Мандельштама осчастливила меня лишь коротеньким и отнюдь не лестным отзывом по телефону.
Позднее, будучи автором поэмы «Млечный путь», которую никуда не мог приткнуть, додумался я обратиться за помощью и к самому Константину Симонову, которого всегда считал замечательным мастером эпической поэзии. И вот, разжившись номером его дачного телефона, звоню. Объясняю в чём дело, и прошу разрешения переслать ему текст моей поэмы. Тут уже не то что встречи не последовало, Симонов и знакомиться с поэмой моей отказался: дескать, обратитесь в журнал «Юность», там имеются квалифицированные литературные консультанты.
Словом, из потревоженной мною плеяды громких имён Антокольский оказался самым дружелюбным и отзывчивым человеком. Очевидно, в силу собственной забытости и заброшенности. И грех тут кого-либо винить, ибо уже тогда Господь приучал меня не заботиться и не суетиться, но Сам давал мне нужное в подходящий для этого час.
«Колокола» услышаны?
Однажды заведующий поэтическим отделом журнала «Новый мир» Вадим Сикорский сообщил мне, что рукопись моей поэмы «Колокола» произвела на него хорошее впечатление, и что он рекомендовал меня в литературную студию, которая будет открыта при Московской писательской организации и Московском городском комитете комсомола.
И был я зачислен в семинар, который вели Винокуров и Сикорский. И раз в неделю под их руководством собирались молодые московские поэты, обсуждали друг друга, а затем уже на свежем воздухе вольно общались. Многие из тех по-настоящему талантливых ребят в дальнейшем так или иначе проявили себя в писательском деле. Но никто не засиял. Старшие товарищи позаботились…
Первый проблеск
В начале лета 1972 года мне вдруг забрезжила удача. Когда я пришёл со своими стихами в журнал «Юность», располагавшийся в одноэтажной пристройке к «Дому писателей», встретил меня заведующий поэтическим отделом журнала высокий и загорелый красавец – поэт Сергей Дорофенко.
Представившись, я протянул ему стопу своих отпечатанных на машинке стихотворений. Дорофенко, отнюдь не расположенный читать всё, предложил мне самому отобрать три лучших. Дескать, для знакомства достаточно. Ну, а я ответил, что он может ограничиться стихотворениями, лежащими сверху.
Едва пробежав глазами первое, заведующий подозвал двух своих помощников, находившихся в кабинете, и стал им одно за другим передавать мои стихотворения сразу по собственном прочтении. Таким образом, он просмотрел всю стопку и, похвалив, сказал, что мне, конечно же, есть над чем поработать, но в принципе повод для публикации имеется. И, пометив некоторые стихотворения одобрительными галочками, предложил зайти уже осенью после отпускного сезона: мол, будем готовить подборку.
Когда в сентябре я снова появился в журнале, то узнал, что Сергей Дорофенко погиб. Обстоятельства его смерти выглядели ничтожно и глупо. Будучи в ресторане ЦДЛ, поэт подавился шашлыком. Случись среди ресторанной публики кто-нибудь смыслящий в медицине, его могли бы спасти…
Все сотрудники редакции выглядели опечаленными. Было заметно, что этого человека здесь любили. Когда же я сообщил Натану Злотникову, что Дорофенко отобрал некоторые из моих стихов и собирался напечатать, новый заведующий отделом с большой твёрдостью заверил меня, что всякое стихотворение, отмеченное одобрением Сергея Петровича, будет издано.
Игрок?
Игровой азарт всегда был мне не чужд. Но всякий раз он или уравновешивался чем-то разумным, или чем-то насущным отменялся. Оказавшись в Обнинске, я ещё немалое время посещал волейбольные тренировки, проводившиеся на Физтехе в новом спортзале. Преподаватели, аспиранты, студенты старших курсов: 5-б команд. И каждой перепадало за вечер сыграть не более двух-трёх партий. И всё-таки я мотался в Долгопрудный аж с противоположного конца Подмосковья: четыре часа – туда, четыре – обратно.
И привлёк тогда моё внимание один из постоянных посетителей этих волейбольных вечеров. Лет под шестьдесят, маленький, лысый и уже не очень умелый игрок выглядел он несколько странно на фоне более молодых и ловких. Ходил он, несколько надуваясь мышцами, и, похоже, качался. Образ, в чём-то поучительный и уже в пожилую пору частенько приходивший мне на ум – не так ли выгляжу и я, на седьмом десятке гоняющий мяч с дворовыми мальчишками? Похоже, так…
Впрочем, с вылазками в Долгопрудный вскоре было покончено, ибо, освоившись в Обнинске, нашёл я и тут немало возможностей для вечернего волейбола.
Было и такое, что я едва не пристрастился к преферансу, который требует аналитических усилий и, значит, был «в масть» моим математическим наклонностям. Говорят, новичкам везёт. Это, должно быть, злые силы стараются, чтобы затянуть дебютанта поглубже в игру? Сомнительное везение.
А вот мне повезло по-настоящему. В результате: несколько бессонных ночей, проведённых за карточным столом, и ощутимый удар по моему бюджету очень быстро убедили меня в ненужности и даже вредности такового времяпрепровождения.
Сложнее оказалось распрощаться с шахматами. Особенно в пору повышенного, чуть ли не всеобщего интереса к этой всё-таки элитной интеллектуальной игре. Матч Бориса Спасского с Робертом Фишером! Каждая партия захватывает. Каждое отложенное окончание интригует.
Вдруг я примечаю, что даже в кинотеатре во время просмотра фильма между мной и экраном то и дело возникает шахматная доска с фигурами, снующими туда и сюда в поисках выигрышного варианта. Что-то уже избыточное, болезненное. И тут же возникающий вопрос: а для чего, зачем? И ответ – пустопорожняя трата не только умственных, но и душевных сил.
И эндшпиль!
Урок, преподанный тремя верзилами
Между тем бедолага-слесарь, прожив со мной года два, получил квартиру. И ко мне подселили математика моих лет, страдавшего язвой желудка, а затем двух высокорослых парней, выпускников МИФИ. К этим высокорослым захаживал ещё один выпускник того же института, такой же верзила. И были недавние мифисты ребятами весьма азартными – любили биться об заклад и спорить. И я от них не отставал. И вот постепенно мой выигрыш у них составил – 24 кружки пива.
Пошли мы вчетвером в Обнинский пивной бар и выпили там за вечер не 24, а все 32 кружки этого деликатесного аналога перестоялой мочи. И вернулись в общежитие. И стали мои сожители вымещать на моей физиономии весь свой недавний проигрыш. Этакая вот злоба у них на меня накопилась. И за то, что волейбол в одиночку троих обыграл, и за то, что в балду обставил, и за шахматы, и за шашки… Словом, за весь мой выпендрёж!
Сопротивляться даже не пробовал. Только всё время старался приподняться. А что беззащитных иные избивают даже с особенным удовольствием, помнил ещё по школе. И странное дело, сам я в эти минуты даже испытал некий восторг, ничего общего с мазохизмом не имеющий, но вызванный ощущением своего торжества над болью и над озверевшими парнями.
Когда назавтра я, несколько протрезвевший, проснулся и увидел себя в зеркале, впечатление было удручающее. Всё лицо и даже шея в чёрных кровоподтёках, а подбородок рассечён до крови.