Оценить:
 Рейтинг: 0

Пасьянс судьбы, или Мастер и Лжемаргарита

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– И кольца видны?!

Я, ничтоже сумняшеся, заявил:

– И кольца видны!

Планета оказалась на самом деле «не окольцованным» Сатурном, а Юпитером, но для воспитанников пионерлагеря Министерства геологии это было не так уже и важно – астрономия для них никакого интереса не представляла, как не представляла она интереса для… Емельяна Пугачёва, повесившего беднягу – астронома, случайно угодившего в его лапы. Предводитель русского бунта («бессмысленного и беспощадного») поинтересовался, чем занимается приведённый к нему человек. Тот ответил, что он изучает звёзды, после чего Пугачёв приказал повесить задержанного учёного – пусть, дескать, будет поближе к звёздам, которыми он занимался.

Разумеется, повесить меня за увлечение астрономией не могли, но вот поиздеваться надо мною всласть в связи с подобным увлечением вполне можно было. Издевательств этих я с избытком хлебнул и в пионерлагере Министерства геологии, и в школе. В пионерлагере я был удостоен таких вот строк: «Эй, вонючий астроном, покажи Венеру днём!». В школе же больше практиковалось изобразительное искусство, подкреплённое прозаическим текстом. Так на обложке моего учебника геометрии появился рисунок, изображающий меня и мои очки, каким – то образом очутившиеся в космосе. Текст под рисунком был вопросом, который я себе самому задавал: «Не мои ли это очки там, в космосе?». Интересно, о чём думала иронизирующая на мой счёт шпана спустя десять лет, когда в СССР был запущен первый искусственный спутник Земли? Пришло ли этим недоумкам в голову, что смеялись они над собою, над своим ничтожеством?

Я, со своей стороны, всячески пытался обратить внимание окружающих меня сверстников и не сверстников на небесные красоты, открывающиеся человеческому взору. Вспоминаю, как однажды вечером (занятия шли во вторую смену), взору моему предстала исключительной красоты небесная картина. Смеркалось. На совершенно ясном небе ярко горели две планеты – красавицы, находящиеся недалеко друг от друга – Венера и Юпитер. Созерцать эти небесные объекты труда не представляло, поскольку помещение нашего класса находилось над землёю достаточно высоко – на последнем (пятом) этаже здания школы. Здание это было дореволюционной постройки, то есть с большими окнами и высокими потолками. Обзор открывался великолепный. На перемене я обратил внимание своих одноклассников на эту чарующую небесную картину. Кое на кого она-таки произвела впечатление. Что, впрочем, естественно. Надо было быть совсем уж бездушным, чтобы не поддаться очарованию увиденного на небе. Любовь к астрономии я пронёс через всю мою жизнь.

В школьные годы мои отношения с другими мальчишками складывались далеко не лучшим образом. Меня не любили – ни во дворе, ни в школе, ни в пионерских лагерях. Во всех этих коллективах я ни с кем по – настоящему не подружился – имело место обычное общение, нередко весьма негативное. Во всех этих коллективах я был своего рода инородным элементом, белой вороной, каким – то «не таковским», и это, видимо, ощущалось окружающими на уровне их подсознания. Вот, например, эпизод из моей школьной жизни, хорошо подтверждающий мои предположения о собственной инородности.

1951 год. Мне и большинству моих сверстников из седьмых классов неполной средней школы исполняется 14 лет. Пора вступать в Комсомол. Чтобы тебя приняли в эту молодёжную организацию необходимо получить три рекомендации от трёх членов ВЛКСМ. Рекомендовать может и пионерская дружина. Рекомендация последней приравнивается к одному голосу члена ВЛКСМ. Так вот, пионерская дружина нашей школы не даёт мне рекомендации для вступления в Комсомол. Причину отказа я сегодня уже не помню, скорей всего она не стоила выеденного яйца. Но факт оставался фактом – мне отказал коллектив пионерской дружины на основании, судя по всему, откровенной неприязни ко мне. Случай был совершенно исключительный. Я вдруг сделался кем-то вроде малолетнего врага народа. Хоть в ГУЛАГ отправляй. Впрочем, вне рядов Комсомола я не остался – рекомендацию совершенно неожиданно дал мне… лично директор школы Михаил Михайлович Пржиялговский, естественно, член ВКПб. Рекомендация члена партии приравнивалась к рекомендациям сразу трёх членов ВЛКСМ. Почему Михаил Михайлович сделал это? Не знаю. Могу лишь предположить. Его дед был поляком, сосланным в Сибирь за участие в Польском восстании 1863 года. Такова легенда. И именно поэтому Пржиялговский мог втайне испытывать сочувствие к людям, дискриминируемым в Российской Федерации по национальному признаку, например, к евреям. Он, конечно, прекрасно знал, каково к ним отношение в стране, а уж к беспартийным евреям тем более. ВЛКСМ был чем-то вроде партийной организации для молодёжи. Если ты в её рядах, то, стало быть, полностью лоялен властям предержащим и у тебя имеются определённые жизненные перспективы. Если же ты вне ВЛКСМ, то, стало быть, откровенно подозрителен, не свой, и в будущем можешь не рассчитывать на что-то серьёзное. Видя явную несправедливость, совершённую относительно меня, ученика неплохо успевающего, хотя иногда и отмачивающего кое-какие коленца, Михаил Михайлович решил исправить эту несправедливость. Короче, пожалел еврейчёнка. Спасибо ему!

Любопытным было мнение директора обо мне, высказанное им маме в ходе одного из очень редких посещений ею моей школы. Он посетовал, что сидя «на камчатке», я частенько погружён в свои мысли или отвлекаюсь происходящим за окнами класса, например, рассматривая какую-нибудь птичку, попавшую вдруг в поле моего зрения. Что касается «птичек», то я что-то не припомню, чтобы я их когда-нибудь рассматривал в окне во время урока. Что же до отрешённости и мечтательности, то они в той или иной мере имели место быть, но полностью от происходящего в классе на уроке я никогда не отрешался. Откуда Пржиялговский взял этих «птичек»? Впрочем, он преподавал физику, и, видимо, его фантазия за рамки птичек за окном была не в состоянии улететь. Короче, с точки зрения директора школы, я слишком много витал в облаках. Кстати, витаю и до сих пор, а ведь уже за восемьдесят.

Первые друзья – приятели появились у меня во время моей учёбы в старших классах средней школы. Моими первыми приятельскими отношениями я обязан… астрономии. Приятелей было двое; как и я, оба они посещали астрономические кружки Московского планетария. С одним из них – Александром Гурштейном – я свёл знакомство ещё в далёком 1951-ом году и поддерживал его всю последующую жизнь. С другим – Владимиром Антоновым – приятельские отношения прервались у меня сразу после окончания школы, но однажды, много лет спустя, наши пути снова неожиданно пересеклись. Случилось это уже не на почве астрономии, а на поле… юриспруденции. Здесь остаётся лишь добавить, я и Володя Антонов учились в параллельных классах нашей школы, но приятельские отношения между нами возникли именно в астрономических кружках планетария.

Если бы негативное ко мне отношение имело место только в детских коллективах. Увы! Негатив этот не отмер при моём вступлении во взрослую жизнь. Он остался со мною навсегда. Намертво ко мне прикипел. Но почему? Почему?! Что же во мне оказалось такого? Отталкивающего. Кроме, естественно, еврейского происхождения. Впрочем, многие евреи жаловали меня зачастую ещё меньше, чем не евреи.

Чтобы ответить на вышепоставленный вопрос, надо взглянуть на себя со стороны, а возможно ли это в принципе? Ведь мало созерцать себя извне, нужно при этом ещё каким – то образом отключить свою душу, включая одновременно и попеременно психологии созерцающих тебя индивидов. Вот и приходится перейти в область предположений для ответа на вопросы, связанные с негативным отношением ко мне со стороны окружающих. Конечно, не всех поголовно, но весьма многих. Слишком многих. Исчерпывающий ответ на этот вопрос дать вряд ли возможно, но я постараюсь сделать это, собирая по ходу моего повествования факты, способные пролить некоторый свет на причины хронического негатива в отношении меня со стороны окружающих. Совокупность этих фактов к концу моих воспоминаний (если, конечно, я доберусь до него) прольёт, надеюсь, некоторый свет на вопрос, который в старости столь меня заинтересовал. Именно в старости, ибо в молодые годы он волновал меня мало.

Итак, моё увлечение астрономией, вызванное восхищением от созерцания звёздного неба, породило насмешки со стороны кое-кого из моих одноклассников и кое-кого из отдыхающих в пионерском лагере. Вот вам и первый факт. Ну как тут не вспомнить гениальное стихотворение Шарля Бодлера «Альбатрос». Приведу его в собственном переводе.

Альбатрос

Бывает матросня, решив повеселиться,
Поймает альбатроса… День за днём
Над горечью солёной эти птицы
Летят зачем-то вслед за кораблём.

Едва лишь взятый в плен на палубе, опущен,
Как этот принц небес, теперь стыдлив и тих,
Бессильно два крыла в людской роняет гуще
И тащит их с трудом, как два весла больших.

Божественно хорош в паренье в миг полёта
Он стал так неуклюж, комичен – он урод;
Ему сигарку в клюв, смеясь, пихает кто-то,
Другой представить рад, как падший принц ползёт…

Поэт, что альбатрос – он в вышине всевластен,
Он бурям и громам всегда был первый друг,
Но крылья гения становятся несчастьем
В глумящейся толпе, куда он свергнут вдруг.

Прочитав этот шедевр Бодлера, кто-нибудь может воскликнуть:

– Да что вы такое говорите, сударь?! Ну ладно, сегодня вы, допустим, поэт, может быть, даже и неплохой, но в детстве – то, кем были? Обычным сопливым мальчишкой из еврейской семьи, кропающим стишки про товарища Сталина.

Да, кропал. Про товарища Сталина. Первая проба пера. Сплошные кляксы. Иначе и быть не могло. И близко ещё не поэт. Так ведь только – только из яйца вылупился. Надо ведь ещё опериться, на крыло стать. Да, ещё не альбатрос, но, похоже, уже альбатросик, раз звёздным небом восхищён.

Потомки «грядущих хамов», хамята, уже сегодняшние, почувствовали на уровне подсознания во мне чужака. Рождённые ползать, летать не стремятся. А этот?! Взлететь пытается…

Что тут скажешь? Мало того, что альбатросик, так ещё и иной породы. Еврейской. Глумливая толпа быстрёхонько определяет, кто свой, а кто не свой. Для неё я оказался вдвойне не своим.

Впрочем, и некоторые соплеменники, как уже отмечалось выше, меня не очень – то жаловали. Например, Илья Серебро. Большой общественник в отличие от меня, законченного индивидуалиста. В советские времена индивидуализм весьма не приветствовался. Считался буржуазным пережитком. Работать требовали в колхозе, в прямом и переносном смысле этого слова. А тут из человека индивидуализм так и прёт.

Как-то этот Серебро выдал такую вот сентенцию в мой адрес: «Да после окончания школы, вы с этим отщепенцем Вейцманом и не поздороваетесь, случайно встретив его на улице!». Поздоровался, между прочим. Было дело. А кое-кому именно я руки не подал при встрече.

Весьма интересно мнение мамаши Ильи на мой счёт. Как-то, столкнувшись случайно с моей матерью, это дама выпалила в глаза моей родительницы: «Вы мать Вейцмана?! Этого философа!».

Сегодня я что-то не припомню, на какие философские темы я разглагольствовал, будучи школяром. Но, судя по всему, и эта дамочка (кстати, не состоявшаяся драматическая актриса) почувствовала своим нутром некие инородные импульсы, от меня исходящие. Я бы не рискнул термин «грядущий хам» распространить на евреев – негативное зачастую отношение ко мне со стороны соплеменников носило совсем иной характер. Этот «иной характер» лежит в основе неких специфических особенностей, присущих большинству моих соплеменников. В частности, к этим особенностям относятся повышенная амбициозность и ярко выраженное тщеславие. Именно они далеко не в последнюю очередь обусловливают негативное отношение к евреям со стороны лиц иной национальности, особенно национальности титульной, и они же лежат частенько в основе разного рода разборок между самими евреями. Хорошо известна такая вот сентенция: «Плох тот солдат, который не носит в своём ранце жезл фельдмаршала». Если эту максиму соотнести с моими соплеменниками, то она преобразуется примерно в такое вот изречение: «Плох тот еврей, который не собирается сделаться президентом чего-то». Кстати, совсем не обязательно президентом государства – сойдёт и президентство в какой-нибудь солидной промышленной компании или же председательство в совете директоров крупного коммерческого банка. В подтверждение моих слов могу привести следующий разговор, имевший место между генералом Дуайтом Эйзенхауэром (Айком), в бытность его президентства в США, и Голдой Меир, в бытность её премьерства в Израиле. Так вот, как-то бравый генерал – президент поведал мадам – премьер министру, как ему, генералу, трудно управляться с двумястами миллионами своих сограждан. На это Голда Меир ответила Айку, что ей приходится намного хуже, ибо приходится управляться с пятью миллионами президентов страны, именуемой Израиль.

Меня могут спросить:

– Господин Вейцман, а вам – то самому присущи вышеприведенные особенности еврейского характера?

Отвечаю. Амбиции у меня имелись и имеются. И признаюсь, не такие уж скромные. Что же касается тщеславия, то этим недостатком человеческим я, похоже, не страдаю, а вот нормальным честолюбием не обделён; вот только оно оказалось у меня подавленным жизненными обстоятельствами. Как у Печорина. У «Героя нашего времени» что-то сложилось с властями не так во время его службы в Петербурге; мне же, еврею и ярко выраженному индивидуалисту со сложным характером, оставалось только мечтать о какой-нибудь творческой карьере в Советскую эпоху. Административная же карьера меня вообще никогда не интересовала. Впрочем, в годы юности и молодости мечты мои были устремлены к такому роду творческой деятельности, где у меня не было никаких шансов добиться чего – либо значительного. Это я осознал весьма нескоро, уже затратив большое количество времени, денег и усилий на то, чтобы мечты мои стали реальностью. Они ею не стали, а мой настоящий творческий потенциал, вернее сказать, потенциалы, начали проявляться, когда я уже не был молодым. Есть в мире очень ранние овощи. Есть в мире овощи, вызревающие не рано и не поздно, так сказать, вовремя. Есть, наконец, овощи, вызревающие поздно. Я же оказался «овощем», начавшим вызревать не очень рано и полностью созревшим не только поздно, но очень поздно – в годы, когда человеку давно надо быть знаменитым – при жизни или, на худой конец, посмертно. А не получилось, так будь добр, оставайся себе в безвестности. А тут ещё один «не – запланированный чудак» вдруг объявился! (Не помню уж, кто таких возмутителей спокойствия нарёк «незапланированными чудаками».) Естественно, мои творческие потенциалы проявились у меня по – настоящему совсем не в области… оперного пения, буквально поработившем меня в юные и молодые годы. Одним словом, уже в школе я оказался чужим среди чужих и не очень – то своим среди «своих», которые к тому же в массе своей стремились всячески мимикрировать под представителей других национальностей, пытаясь скрыть, насколько это возможно, свои отчества и даже имена. Чужих во мне раздражало прежде всего моё очевидное еврейство. Некоторых «своих» – мои амбиции, ущемляющие, как я сейчас понимаю, их амбиции. Еврейские. Естественно, в этой враждебной для меня среде было очень непросто отстоять своё «Я», не дать себя затравить. С кем-то мне это удавалось, с кем-то нет. Я не был безнадёжным трусом и частенько дрался со своими сверстниками и даже с теми из них, кто был старше меня и явно сильней. Подрались, помирились. Но были негодяи, которые своё физическое превосходство надо мною продолжали демонстрировать постоянно. Они самоутверждались, издеваясь надо мной, будучи полнейшими ничтожествами. К ним, в частности, относились примитивный осетин Тохтиев и юдофоб Геннадий Кузнецов, амбициозное ничтожество. О Тохтиеве особенно распространяться не стану. Скажу лишь, что он решил посамоутверждаться в нашей школе на слишком многих. В результате эти «слишком многие» хорошенько проучили этого безмозглого кавказца после уроков. Как результат, родители осетина вскоре забрали своего недоумка из нашей школы. Об амбициях Тохтиева я сказать ничего не могу. Он их никогда не обозначал. Я даже не уверен, что они у него были. А вот у Геннадия Кузнецова они имелись. И ещё какие! И это несмотря на его плохую успеваемость, особенно по математике. Кузнецов видел себя в перспективе ни много ни мало полковником артиллерии, а меня… продавцом в какой-нибудь забегаловке, торгующей водкой в разлив и закуской к ней, например, бутербродами с красной икрой. Да-да, с красной икрой, которая в первые послевоенные годы деликатесом не являлась, как и консервы из тихоокеанских крабов. Будущий полковники артиллерии предвкушал, как будет бить мне морду за недолив ему водки. Апогей его издевательств надо иной пришёлся на так называемое дело врачей, когда большую группу медиков высокой квалификации обвинили в неправильном лечении некоторых руководителей страны, более того – в преднамеренно неправильном. Большинство этих медиков были евреями. По ходу трагической эпопеи с врачами Кузнецов не упустил, естественно, возможности довести до моего сведения, какие же мы евреи негодяи, раз пошли на преступление подобного рода. После смерти Сталина «дело врачей» прекратили за отсутствием состава преступления, а Геннадий Кузнецов перестал учиться в нашей школе, собравшись вроде бы поступать в артиллерийское училище. Было такое в те годы. Уж не знаю, поступал или нет, вот только предполагаемая коллизия с битьём мне рожи за недолив водки «товарищу полковнику» трансформировалась со временем в реальную коллизию совершенно иного рода, в известной степени не лишённую своеобразного юмора. Артиллерийским офицером (запаса) стал… я. Не полковником, конечно, но старшим лейтенантом в конечном итоге. А вот обидчик мой был призван во флот, где дослужился до высокого звания старший матрос. Самое печальное, что к моменту дембеля «морского волка» Геннадия Кузнецова московские забегаловки, где торговали водкой в разлив, прекратили своё существование, и это было более, чем актуально. Ну какой смысл было им существовать, если я не поступил ни в одну из них на работу, а потенциальный мордобоец не стал артиллерийским полковником? Впоследствии я неоднократно встречал «Его Высокоблагородие» на улице. Когда одного, когда с какой-то женщиной – женою, наверное. Однажды я демонстративно не подал ему руки, но обычно старался особенно не заостряться – стоит ли связываться с амбициозным подонком! Кем он стал в конечном итоге, мне доподлинно не известно.

Подозреваю, негативное отношение ко мне в разного рода детских коллективах не в последнюю очередь было связано с моей страстной любовью к музыке, причём исключительно классической и мелодической. Никакую другую в детстве я не признавал и признавать не желал. Страсть эта поработила меня нисколько не меньше, а может, даже и больше, чем любовь к астрономии. Влечение это целиком захватило мою душу уже после нашего возвращения в Москву из эвакуации. В музыкальном рабстве я нахожусь и по настоящий день. Страсть эта была чем-то сродни страсти к женщине с первого взгляда, вот только страстное влечение к женщине, как правило, со временем проходит, а вот страстное влечение к классической музыке, полной изумительных по красоте мелодий, с годами у меня не прошло. Классическая музыка (я имею в виду прежде всего её великие образцы) стала для меня чем-то вроде наркотика, который я должен был регулярно принимать в неограниченных количествах. Тот же 20-ый, ре-минорный концерт Моцарта для фортепиано с оркестром я готов слушать каждый день сколько угодно раз. Было бы хорошее исполнение. Естественно, восприятие классической музыки в детские и юношеские годы было у меня более острым, чем в старости, но и сейчас, когда пишутся эти строки, оно остаётся достаточно сильным. Некая Высшая сила позаботилась, чтобы восприятие мной музыкальной классики оказалось максимально полным, для чего сила эта вооружила меня хорошим музыкальным слухом, хорошей музыкальной памятью и чувством ритма. Мой музыкальный слух не является абсолютным, но, если, к примеру, нота певцом взята фальшиво, то это никогда не ускользнёт от моего внимания, выводя меня на какое-то время из состояния душевного равновесия. В камертоне я не нуждаюсь. Не дотянул певец на одну восьмую (!) тона, и я тотчас услышу фальшь.

В этой связи не могу не вспомнить два эпизода из моего детства, дающих полное представление о вспыхнувшей во мне страсти к классической музыке. Первый эпизод связан с посещения мною филиала Большого театра. Давали «Севильского цирюльника» Россини. Это был детский утренник. В театр я отправился с тётей Таней. Фигаро пел Воловов, народный артист Узбекской ССР, Розину – Иванова, Альмавиву – Соломон Хромченко. Кто пел дона Базилио, я сегодня уже не помню. Дирижировал, кажется, Ройтман, а, может быть и Василий Небольсин. Пели хорошо. Мы опоздали к началу спектакля. Когда я и тётя Таня заняли свои места, Альмавива уже исполнял свою канцону.

Это было моё второе посещение оперного театра. О первом я уже писал – оно состоялось ещё до войны, и особого впечатления на меня не произвело. А вот второй поход в оперу вверг меня в состояние неописуемого восторга. Во время обратной дороги домой я всё допытывался у своей тётушки, а где можно услышать… «Свадьбу Фигаро» Моцарта? Я был совершенно уверен, что музыка этой оперы в точности такая же, как и музыка «Севильского цирюльника». Много лет спустя я полностью услышал и эту оперу – по радио. Музыка её оказалась совсем другой. Впрочем, знаменитую арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…» я неоднократно слышал ещё до моего знакомства с шедевром Россини. Арию эту очень хорошо пел мой отец. Второй эпизод произошёл у меня дома.

Однажды зимним вечером случилось так, что в нашей квартире кроме меня никого не было. Я расположился в одной из комнат и слушал радиорепродуктор, находящийся в одном из углов помещения. Над репродуктором находился светильник с тусклой электрической лампочкой, в него ввинченной. Отойдёшь от светильника на несколько шагов вглубь комнаты, и очутишься в полумраке. Становится страшно, а зажечь лампочки люстры нельзя – в стране ещё действует послевоенный лимит на расход электроэнергии. Он очень жёсткий. Перерасходуешь его, и квартиру обесточат. Только и остаётся, что жаться к репродуктору, освещённому скудным светом светильника.

Неспешно идёт время. Мама и тётя Таня задерживаются на работе. Между тем, по радио начинается музыкальная передача. Она посвящена симфонической сюите Николая Андреевича Римского-Корсакова – «Шахерезаде». В сюите 4 части. Перед исполнением каждой части диктор рассказывает о её литературном содержании. Оркестром дирижирует Натан Рахлин. Соло на скрипке исполняет Давид Ойстрах. Исполнение, естественно, на высочайшем уровне. Я потрясён гениальной музыкой, и одновременно резко усиливается мой страх, вызванный одиночеством в тускло освещённой комнате – ведь я весьма нервный ребёнок, очень боящийся темноты. Психика моя ещё очень неустойчива.

Но вот музыкальная передача завершена, а мамы и тёти Тани всё ещё нет дома. И мне ничего другого не остаётся, как в страхе жаться к репродуктору, освещённому скудным светом электрической лампочки.

Корабль Синдбада разбился о скалу, на вершине которой высится всадник, сделанный из меди, а я панически боюсь покинуть кусочек освещённого пространства, расположенного в углу комнаты.

Вполне естественно, что в детских коллективах, в которых мне приходилось вращаться, интерес к классической музыке был под стать интересу к астрономии. Какая там Шахерезада! Какой там Римский-Корсаков! То ли дело «По долинам и по взгорьям…» или «Расцветали яблони и груши…». Вот их и петь надо. Действительно, это хорошие песни, и петь их, конечно, следовало. Но они меня совершенно не интересовали, казались примитивными, и я не скрывал этого. Вольно или невольно я и тут противопоставлял себя большей части детского коллектива, среди которого мне приходилось находиться. А в результате – насмешки в мой адрес и издевательства. Словом, белая ворона, симпатий не внушающая.

По словам мамы, отец мой видел меня в будущем пианистом или дирижёром. Уходя на фронт, он просил маму ни при каких условиях не продавать рояля (фирмы «Беккер»), – чтобы мне было на чём учиться фортепианной игре. Отец погиб на фронте, и вот сегодня мне в голову пришла некая мысль. Согласно ей, смерть отца была одной из составляющих плана судьбы в отношении меня. Высшей силой мне не было предначертано стать музыкантом, хотел я им быть или же не хотел, мне была уготована другая судьба. Не погибни отец на фронте, он наверняка из-под палки заставил бы меня сидеть по нескольку часов в день за инструментом, а это могло бы очень осложнить раскладывание судьбоносного пасьянса. Обожает классическую музыку? Прекрасно, пускай обожает! Но ответной любви пускай не ждёт! Итак, гибель отца – карта – факт № 9. Жестокая карта!

Мама, однако, о планах судьбы в отношении меня ровным счётом ничего не знала, а вот о мечте отца видеть меня пианистом или дирижёром прекрасно помнила. Поэтому меня решили определить в музыкальную школу. Думали о «Гнесинке», но в конечном итоге повели на прослушивание в районную музыкальную школу, расположенную неподалёку от Московского планетария. Прослушивание состоялось осенью 1945 года. Сначала меня попросили что-нибудь спеть. Я, естественно, не выбрал для исполнения арию «Князя Игоря», которую в то время уже отлично знал, а спел «Марш артиллеристов» (музыка Тихона Хренникова на слова поэта Виктора Гусева), хорошо знакомый мне ещё со времён эвакуации: «Артиллеристы, Сталин дал приказ…). Это была одна из песен, которые мы разучивали в детском саду. И вот ведь ещё одна ирония судьбы. Выше я уже писал о негодяе Геннадии Кузнецове, мечтавшем стать артиллеристом и дослужиться до полковника. Не стал он ни артиллеристом, ни полковником. Артиллеристом (по военной специальности) стал я, правда, только старшим лейтенантом. На вступительном экзамене в музыкальной школе я спел «Марш Артиллеристов», но в конечном итоге музыкантом не стал, а вот к артиллерии, как уже было упомянуто только что, имел некоторое отношение. Как знать, может быть, муза, курирующая музыку и проинструктированная судьбою в отношении меня, решила: раз так хорошо спел про артиллеристов, так становись артиллеристом, хотя бы по военной специальности. Глядишь, и дослужишься, сидя на гражданке, до старшего лейтенанта. Кстати, в царской армии лейтенанты были только во флоте – это был следующий обер – офицерский чин после мичмана, а, скажем, в пехоте или артиллерии этим двум чинам соответствовали подпоручик и поручик.

Моя учёба в музыкальной школе сразу же не заладилась. Очень скоро я пошёл, что называется, по рукам, впрочем, понятно, совеем не в том смысле, который заключён в этом выражении. Первая моя преподавательница фортепиано, старая карга Малозёмова, очень быстро избавилась от меня, сочтя абсолютно бесперспективным. Моя вторая преподавательница, молодая еврейка Лапис, оказалась полностью солидарной с Малозёмовой и вскоре также отказалась со мной заниматься. В конце концов руководство музыкальной школы в лице еврея Гальперина (директора) и итальянки Мамони (заведующей учебной частью), подсунуло меня бесцветной и тихой еврейке по фамилии Левин-Коган. У неё я и прозанимался до конца учебного года, поскольку, как теперь догадываюсь, дальше спихивать меня уже было просто не к кому, разве что «пустить меня по рукам» прочих инструменталистов, прогнав сквозь их строй, – начав со смычковых и закончив медными духовыми, например, тубой.

Обошлось, впрочем, без скрипок, фаготов и прочих контрабасов. При иных обстоятельствах, маме моей, может быть, и предложили продолжить моё обучение в музыкальной школе на каком-нибудь другом инструменте, вот только имело место некое «но». Это самое «но» заключалось в следующем. Я был, что называется, бесплатником, то есть учеником, которого должны были учить бесплатно, поскольку мой отец погиб на фронте. Между прочим, та же привилегия была у учащихся 8–10-х классов средней школы и у студентов институтов. В те годы обучение в учебных заведениях этого уровня было платным. Если бы я проявил большие способности при обучении игре на фортепиано, то меня бы не отчислили из музыкальной школы после экзамена, завершающего обучение в первом её классе. Будь я учеником, мать которого аккуратно платит за обучение своего сына, меня скорей всего дотянули бы до окончания музыкальной семилетки. А какой смысл возиться за бесплатно с ребёнком, мягко выражаясь, не очень перспективным? Какой с него навар – то?

Помнится, вещи, которые я разучивал в первом классе музыкальной школы, не вызывали особых чувств в моей душе. Ну разучил и разучил. Скучно возиться с ними до бесконечности?! Что-то там шлифовать, подправлять. Скука моя была столь очевидна для тишайшей Левин-Коган, что она как-то во время очередного урока сказала мне: «Играй повеселей. А то ты словно мышку какую хоронишь». Маму, естественно, вызывали в музыкальную школу, просили воздействовать на отпрыска. После одного такого вызова дома состоялся со мною серьёзный разговор, в ходе которого меня попросили серьёзно подтянуться. Я, само собою, обещал сделать это, толком, впрочем, не понимая, а что же, собственно, от меня хотят. Был бы жив отец, он заставил бы сидеть меня за роялем на много больше времени, чем я обычно проводил за этим инструментом. Но отец погиб на фронте, а маме в то время было немного не до меня. Во-первых, много времени отрывала работа – рабочий день в первые послевоенные годы не ограничивался восемью часами. Приходилось иногда задерживаться на службе вплоть до позднего вечера. Во-вторых, маме очень хотелось снова устроить свою личную жизнь, вот только в послевоенное время сделать это было ой как непросто, даже для красивой женщины – из-за резкого уменьшения в стране количества мужчин. Причины этого уменьшения, надеюсь, очевидны. Мама и тётя Таня, наконец, просто плохо представляли себе, каким образом следует на меня воздействовать по музыкальной части, в то время как в общеобразовательной школе всё было пущено на самотёк, но никаких проблем не возникало. Одним словом, всё осталось, как и было. В этой связи не могу не привести один интересный факт из жизни Рахманинова.

В детские годы великий русский композитор поначалу предпочитал не сидеть за роялем, а слоняться без дела по улицам. Так продолжалось, пока мальчика Серёжу не отправили на обучение к классному музыкальному педагогу Звереву, сумевшему вызвать у юного шалопая интерес к фортепьянной игре. Но на моём жизненном пути мне не довелось повстречаться с педагогом подобного уровня, да и музыкального таланта аналогичного таланту Сергея Рахманинова у меня, скорей всего, не было, так что моё обучение игре на фортепиано увенчаться успехом никак не могло. Короче, Высшая сила послала меня в этот мир совсем не для осуществления блестящей музыкальной карьеры, а с совершенно иными целями, совершенно неведомыми ни моим родителям, ни мне самому в течение многих лет моей жизни. Человек, как известно, предполагает, а Господь располагает – моя карта – факт № 3, музыкальность, страстная любовь к классической музыке, должна была стать чем-то вроде страстной безответной любви к женщине. Вот только неразделённая страсть к женщине, пронесённая через всю жизнь, с высокой долей вероятности могла сделать мужчину несчастным, более того – могла в иные моменты его жизни толкнуть на самоубийство, моя же страстная любовь к классической музыке никаким суицидом не угрожала. Более того, она сделала моё пребывание в этом не лучшим из миров достаточно терпимым. Кто-то сказал, если хочешь насмешить Бога, сообщи ему о своих планах. Наверное, Всевышний много смеялся, когда планы моего отца относительно меня доходили до Его сведения. «Дирижёром, пианистом?! Ну – ну!» Я, лично, никогда не мечтал о карьере дирижёра или пианиста, а вот о карьере оперного певца даже очень. Планы были чуть ли не шаляпинские, а в итоге… А в итоге, если и не смех Высшей силы, то по крайней мере, её усмешка, означающая, чем бы дитя не тешилось, лишь бы оно не плакало. «Спой, светик, не стыдись!»
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12