Прав был свет-Алексей Михайлович. Он и не дал, призвав отшельника для служения себе и удостоив чести стать одним из самых приближенных и доверенных лиц, другом своим. Еще тогда, в первую встречу, Ртищев понял, что молодой Царь крайне нуждается в верных и честных людях. И просто в друзьях. В людях, с которыми мог бы он быть сердечно откровенен, которые понимали бы его и разделяли его заботы не корысти ради, но как и он сам – для Божией и Отечества славы. Когда Алексей Михайлович после долгого и задушевного разговора покидал Пленицу, Федор Михайлович уже знал, что отшельничество его завершено, что он уже не сможет оставить своего Царя, почти столь же юного, как и сам он, что его подвиг – быть не в скиту, но подле Государя, служа ему верой и правдой, помогая ему.
Что ж, служить Господу можно везде. Совсем не только в лесах или в стенах монастырских. Можно и в миру Христово дело творить с Его многощедрой помощью.
На месте своего отшельничества Федор Михайлович утроил Преображенский училищный монастырь, переименованный позже в Андреевский. Здесь поселилось 30 иноков из нескольких малороссийских монастырей, и в их числе известные ученые мужи. Их стараниями при монастыре составилось ученое братство, именуемое Ртищевским. Братство занималось переводом книг и бесплатным обучением желающих грамматике, славянскому, латинскому и греческому языкам, риторике и философии.
Хорошо разбираясь в делах церковных, Федор Михайлович полагал необходимым исправление многих неправильностей, допущенных в русской церковной службе и уставе. Для обсуждения этих важных вопросов составился при Преображенской обители «Кружок ревнителей благочестия», в который вошли царский духовник Стефан Вонифатьев, настоятель Казанского собора Григорий Неронов, архимандрит Новоспасского монастыря Никон, протопоп Аввакум… При содействии этого кружка, Ртищеву удалось ввести церковные проповеди и заменить «единогласным» пением «многогласие».
Братство и Кружок были истинной отдушиной и отрадой Ртищева. Но в последнее время ложилась тягота на сердце, когда ступал он в стены возлюбленной обители. Жестоковыйные люди способны обратить во зло самые благие начинания, исказив их… Так на глазах Федора Михайловича происходило с преобразованиями в русской Церкви. Он желал лишь очищения святых книг от явных ошибок, нечаянно допущенных переводчиками при переписи их, лишь возвращения церковной службы к канонам, издревле принятым в православном мире, лишь отвержения суеверий, унаследованных от языческих времен и вкравшихся уже в самые церковные традиции. Но, к примеру, отнимать и уничтожать иконы, даже если они неправильно написаны, разве можно? Какая простая христианская душа сможет смириться с этим? Ведь для верующих эти иконы – родные!
– Не вмешивайся в церковные дела, Федор! – грозно прозвучал могучий Никонов бас. Огромного роста богатырь, с черной, как сажа, густой бородой, он буквально нависал над Ртищевым и всем своим видом демонстрировал крайнее неудовольствие попытками Федора Михайловича спорить с ним.
– Когда-то, владыка святый, ты судил иначе. И не где-нибудь, а здесь, в этих стенах, – заметил Ртищев, прямо глядя на патриарха.
Власть меняет людей. Настоятель Новоспасского монастыря, а затем Нижегородский митрополит был дружественен к Ртищеву и горячо поддерживал его начинания, претворяя их в жизнь в своих вотчинах. Но что же сделалось с ним, когда голову его увенчал патриарший клобук, а Государь стал звать его «собинным другом», сделав почти соправителем своим?
– Неужели ты думаешь, владыка, что неумеренные прещения и кары наставят кого-то на истинный путь?
– Ослушники должны подлежать наказанию! – воскликнул Никон. – Иначе они разорвут Церковь на части из-за своего невежества и упрямства!
– Вы разорвете ее вместе, владыка. Из-за гордыни и упрямства, – тихо сказал Ртищев.
– Молчи, Федор! Не тебе судить патриарха!
– Не мне. Всех нас один лишь Судия будет судить. И Судия сей завещал нам единый закон – закон любви. Милости. Прощения. Дело, в основе которого не любовь лежит, не любовью движимое, не приведет к добру. Но совсем к обратному!
– Что же, по-твоему, мы не любовью к Богу ведомы в действиях наших? – сдвинул Никон густые брови. – Не ему служим?!
– Первосвященники Израилевы тоже считали, что любят Бога и служат ему.
– Не смей! – взревел патриарх и с силой ударил посохом об пол. – Уж не хочешь ли ты, Федор, нас в христоубийцы, в фарисеи записать?! А Аввакум и Неронов, что ж, христолюбцы и апостолы? Берегись, Федор! Опасно ходишь!
– Мне нечего беречься, владыка, – покачал головой Ртищев. – Я никого не сужу, а лишь пытаюсь в меру своих скромных сил остановить раскол. Ты с одной стороны, Аввакум с дрогой – разорвете церковь. Того ли ты хочешь, владыка? Ведь не хочешь же!
– И что же, примириться мне с их еретичеством велишь?!
– Не о примирении прошу, но о милости. Ты говоришь, что они невежественны и надменны. Пусть так. Но так восплачем о том, пожалеем их в их недомыслии и помрачении, будем милостивы к их слабости, а не уподобимся им! Если два коня, запряженные в одну упряжь взбеленятся и понесут в разные стороны, что станет с телегой? Не будьте же этими конями, владыка! И ты, ты сам, будь мудрее и милостивее их!
– Милость они поймут, как слабость, Федор!
– Да не о них же речь! Не об Аввакуме! Не о Неронове! – воскликнул Ртищев. – А о многих наших единоверцах, которые не могут в одночасье принять новое! Да, они невежественны, но разве они виноваты в том? Нет! Нет! Мы виноваты! Потому что не умели и не имели времени просвещать их! Не карать нужно, владыка, а просвещать! Учить! Кротко и с любовью. Христово учение во времена древние разве же огнем и мечом насаждалось? Ты лучше меня знаешь, что нет. Оно покоряло народы любовью. Жертвою. И нам должно следовать единственно этому примеру!
– Ты добр, но ничего не понимаешь в церковных делах, – покачал головой Никон. – Хорошо быть праведным и чистым. Да только кто же станет оборонять от волков Господню овчарню? Если пес будет милостив к волку, то овцы будут расхищены. Я лишь защищаю Церковь.
– Церковь и нас, грешных, защищает Бог. Владыка, я вижу, что ты не слышишь меня и не желаешь слышать. Но все же взываю к тебе, к мудрости твоей! Гоня несогласных с тобой, ты лишь делаешь их мучениками в глазах народа, тогда как, действуй ты любовно и отечески, они предстали бы озлобленными гордецами. Страхом нельзя упрочить веру. Неужели ты не понимаешь, что те, кто станет принимать новые обряды лишь из страха, будут лукавить и двоедушничать? Разве лукавство и двоедушие нужно Богу? Нет, владыка, ему нужно исповедание от чистого сердца! – при этих словах Ртищев опустился перед патриархом на колени. – Молю тебя, отче! Пощади души своих пасомых! Просвещай их, а не калечь!
Передернулось раздраженно разгневанное лицо, снова гулко стукнул посох об пол.
– Будет лучше, Федор, если каждый из нас станет заниматься своим делом. Ты царским двором и посольскими приказами, а я – Церковью.
– Помилуй, не ты ли более кого иного, занимаешься ныне государственными делами?
– А тебе, небось, обидно это? – усмехнулся Никон. – Боишься своего места при Государе лишиться?
Побледнел Федор Михайлович от этих слов. Не от страха гнева патриаршего, а от стыда, что этот великого ума человек может мыслить столь мелко, будто ничтожный временщик, и от того еще, как явно сделалось, что уже не способен внять голосу рассудка обуянный гордыней святитель. Страшен, страшен демон гордыни! Иссушает он сердце, лишает разума.
Покачал головой Ртищев сокрушенно, поднялся с трудом, цепляясь за поручень кресла – Никон, все также неколебимой скалой высившийся над ним, не поспешил подать ему руки.
– Я боюсь лишь Господа Бога, владыка, и ты это знаешь. Прости, если говорил с тобой резко. Но я говорил так лишь от того, что глубоко скорблю о тебе… – с этими словами Федор Михайлович, преодолевая боль, низко поклонился патриарху и удалился, не дожидаясь ответа и не глядя более в гордое, гневное лицо предстоятеля.
Блаженны миротворцы, ибо они наследуют Царство Небесное. Но как же умиротворить обуянных гордыней?.. Кровью обливалось ртищевское сердце, и то и дело холодила его горестная мысль: а нужно ли было затевать все эти исправления?.. В конце концов, Бог зрит вперед на душу человеческую, а не на букву законническую. И что за польза в исправленной букве, если она стольким душам увечьем обернется? Болело сердце. Рушилась на глазах Церковь русская, врагами смотрели друг на друга вчерашние сопричастники. И чувствовал Федор Михайлович свою в том вину. Конечно, все могло быть иначе, если бы дело повелось любовью и милосердием, не ломая через колено. Ошибки веками копились и не единым мигом преодолевать их! Не тот это узел, что разрубить мечом можно. Но как донести это до таких людей, как Никон и Аввакум?
В тяжелых думах добрел Ртищев до терема прежнего своего друга, Ивана Озерова. Когда-то Федор Михайлович взял его на службу, помог бедному тульскому дворянину подняться и осесть в Москве. Но благодарность не входила в число добродетелей Озерова, и попытался он интриговать против своего благодетеля, ища места повыше, предпочтя покровительство завистников Ртищева. Федор Михайлович узнал о предательстве друга, но не подал виду, не стал чинить ему препятствий в службе, не услал прочь из стольного града. Иван сам допустил проступок на своем непосредственном поприще, и с той поры обрушились на него многие неприятности. Обвинил в них жестоковыйный человек своего бывшего благодетеля, сочтя свои неудачи местью Федора Михайловича. И напрасно старался Ртищев умирить гнев Озерова, объясниться с ним дружески. Дворня Ивана гнала царского окольничего прочь от ворот, спускала собак, а хозяин бранился самыми злыми проклятиями…
Теперь все повторилось по обычаю. Федор Михайлович смиренно постучал в ворота озеровского дома, и тут же услышал из окна злой голос Ивана:
– Убирайся прочь! Доколе ты будешь ходить сюда?! Тебе мало, что довел меня до нищеты?!
– Моей вины нет в твоих несчастьях, и в этом я могу поцеловать крест! Если же нечаянно я огорчил тебя, то прошу, прости меня! Помиримся, брат! Ведь когда-то в отрочестве мы были с тобой как братья!
– Но один из братьев оказался каином! Убирайся, лицемер! Я не поверю ни одному твоему слову! Святоша! Прочь от моего дома! Я не желаю ни видеть, ни слышать тебя! – хриплый, прерываемый кашлем, голос Ивана клокотал яростью.
– Но послушай!..
– Прочь, порождение ехидны! Или я спущу на тебя собак! И велю дворне гнать тебя взашей!
– Прости, Ваня. Не тревожься, я ухожу…
Ртищев отступил от негостеприимного дома в глубь погружающегося в сумрак переулка и почти сразу столкнулся лицом к лицу с долговязым одноруким оборванцем. Страшен был вид этого несчастного! Правая часть лица была изуродована шрамами, а глаз слеп, длинная, клочкастая борода, спутанные волосы, грязные отрепья… Федор Михайлович с состраданием посмотрел на беднягу и потянулся за кошельком, но оборванец вдруг повергся перед ним на колени. Единственный глаз его лихорадочно блестел, из него текли слезы.
– Боярин! – воскликнул нищий. – Наконец-то привел Господь встретиться! – потрескавшиеся губы несчастного дрожали. – Помнишь ли ты меня, боярин? Под Смоленском! Ты спас мне жизнь уступив свое место…
Многим увечным воинам уступал Ртищев свое место, и не всех из них мог припомнить. Но этот однорукий калека… Вспомнился ясно Федору Михайловичу окровавленный юноша, почти мальчик с кое-как замотанной культей и обожженным лицом. Он был очень молод, а потому внушал к себе особое участие. Ртищев видел его потом еще раз, мельком, в лазарете, для которого сам же нанял дом и врачей, как делал всегда во всех городах, где случалось оставлять русскому войску своих раненых…
– Ты тогда кошелек мне оставил… И другим также… Мы бы иначе уже по выходе из лазарета с голодухи передохли! Твоей милостью живы остались…
– Я помню тебя, – кивнул Ртищев.
Калека надрывно всхлипнул и вдруг ткнулся головой в сапоги Федора Михайловича:
– Боярин, милостивец, спаси христианскую душу! Не дай сгинуть в канаве! Я хоть и без правой руки, но левой работать могу! Я грамоте знаю! Я тебе, как пес, служить стану, только спаси! Иначе пропаду! Порешу кого-нибудь, какой еще мне путь?! Не погуби, боярин!
Эти отчаянные рыдание и каменное сердце растрогать могли. Ртищев не без труда склонился к калеке, подхватил его под руку:
– Встань, встань! Как звать тебя?
– Андреем, – отозвался несчастный, послушно поднимаясь.
– Андреем… – задумчиво повторил Федор Михайлович, вспомнив свой скит с часовней Андрея Стратилата и только что покинутый монастырь. – Ну, что ж, Андрей, пойдем со мною. Попробую найти тебе службу. Ты Царев ратник, и не должно тебе в разбойниках и нищих мытариться.