– Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся.
Счастье высветилось и на оплывшем лице царицы. Оно даже стало моложе, глаже. И глаза – глубже и яснее. Будто умылась колодезной водой.
– Читай все блаженства, – тихо сказала она.
– А около гостиной сейчас ведь караула нет?
– Нет. – Александра Федоровна задумалась. – Хотя все может быть. Мы это узнаем, если высунемся в дверь.
Царь, с тем же счастливым выражением лица, будто он сидел на лужайке в царскосельском парке, беспечно махнул рукой.
– Они только этого и ждут.
– А ты правда прощаешь им? Ну, как Христос нам заповедал?
Он тяжело вздохнул.
– Правда.
– Начинай.
– Блажени нищии духом, яко тех… есть Царствие Небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся…
Они попеременно читали главные слова их жизни, и жизни каждого, и даже жизней этих, кто, крича и глумясь, или молча, ненавидяще, их сторожил.
И ведь все они, вся охрана дома инженера Ипатьева, все солдаты, до единого, все родились и воспитались в простых русских семьях: крестьянских, рабочих, разночинских, мастеровых, – и в тех семьях, в тех домах на стене в красном углу всегда висела икона, и Святая Библия лежала на видном месте, на самой верхней полке этажерки или дряхлого, сто раз чиненного комода, и ее читали в двунадесятые праздники, и по ней молились, и у изголовья покойника читали псалмы и кафизмы из Псалтыри, и по воскресеньям – с детьми – по пыльной или зимней хрусткой дороге – да непременно – в храм, и как же случилось так, что все эти дети, все эти люди, выросшие с Богом и под Богом, резво, кроваво втоптали Его в грязь?
Кто перегнул палку времени? И – сломал ее?
– Блажени кротцыи, яко тии наследят землю.
– Блажени… блажени…
…Мария лежала в постели, свернувшись в комочек, и думала: вот так белки сворачиваются в дупле, когда зима. Она не слышала, как читают Евангелие родители в гостиной. Она знала. Она часто видела то, чего нельзя увидеть глазами; и ее это не пугало, она понимала это в себе, лелеяла, никому не говорила. Даже мама. А что мама? Она может огорчиться. А сейчас мама нельзя огорчать. Сейчас им всем тяжело, а мама – тяжелей всех.
Били часы. Мария загибала пальцы. Двенадцать. Полночь. Слеза вытекла из угла глаза быстро, стыдливо, стремительно, и затекла в складку ужасной, громадной и плоской, как плаха, чужой вонючей подушки.
* * *
– Ники, что ты делаешь?
Сама увидела. Прижала ко рту пальцы.
– Ах, солнце. Прости. Я тебе помешала.
Эта его улыбка. Она обвивает ему щеки и бороду солнечным плющом, диким виноградом. Ливадия умерла. Дворцы разрушены. В Крыму побоище. В Крыму без суда и следствия на улицах расстреливают людей; ни в чем не повинных, просто – прохожих, беременных женщин, стариков и старух, малых детей. Египетская язва, вот проклятье твое! Глад и мор, вот огонь твой!
Кто писал ей про Крым? Элла? Брат Ники Мишель? Она уже забыла. Все спуталось в голове, ее расколола надвое мигрень, и мигрень стала жизнью и войной. Прекратите боль. Оборвите ее. Не жалейте меня. Пожалуйста. Пожалуйста.
– Пожалуйста…
Царица вцепилась в спинку стула.
– Ты меня просишь о чем-то, милая? Я готов.
Отодвинул дневник, встал перед нею.
Он так вставал перед ней всегда; чтобы глазами до ее глаз дотянуться. Они одного роста, и очень удобно глаза в глаза глядеть.
Жена помотала головой. Щеки затряслись.
– Нет-нет. Ничего. Я просто хочу… тебя… поцеловать.
Взяла его голову руками и прижалась ко лбу сухими, горячими губами. Царь изловил ее летящую руку и напечатлел ответный поцелуй, щекоча ее запястье бородой.
– Солнышко, мне пятьдесят.
– Спасибо Господу за это.
– Мне самому странно. И… страшно.
– Чего тебе страшно, любимый?
– Из нашей фамилии мало кто доживал до пятидесяти.
– Пустое. Ты – дожил. И еще поживешь.
Он опять сел. Тяжело впечатал зад в обитый черной тонкой кожей стул. Кожа была пришпилена к спинке и к сиденью позолоченными медными кнопками.
– А зачем я живу? – Он глядел на нее беспомощно, безумно, взгляд поплыл, ресницы задергались. – Во имя чего я живу?
Аликс смотрела на царя, как на дикого зверя из дальних стран через прутья клетки смотрят дети.
– То есть как это – во имя чего? Наши дочери… и наш Бэби…
– Дети не отвергли меня. Меня растоптала и выкинула за борт моя страна. Моя родина! Вот Пасха прошла. Христа распяли, и Он опять воскрес. В который раз. А я, женушка, я – не воскресну. И ты… не воскреснешь.
Сидя на стуле, обхватил ее за располневшую талию. Спрятал лицо у нее на животе.
– Ники, помни: мучения – это тоже царский венец.
– Терновый…
– Мы все на земле повторяем Христа. Кто-то больше. Кто-то меньше. Но все равно – все. Все равно – Его. Все равно…
Он все сильнее вжимал лицо в ее родной, выносивший пятерых его детей, мягкий, обвислый живот.
– Земля в огне… города горят… камни падают, дома растаскивают по кирпичам, по костям… на костях – пляшут… Брат убивает брата.