– Неделю? Но… – Я останавливаю себя: если кто-то нас услышит, может подумать, будто я под предлогом разговора выведываю страшные военные тайны.
– Знаете, они даже рады. Говорят: сколько можно вошкаться! Войдут, зачистят – и назад…
Жаль, что я упустила момент, не объяснила ей, что в переводе с греческого означает мое имя. Теперь уже поздно. Замкнутый круг времени начинает вращаться – сперва медленно, почти незаметно, потом все быстрее и быстрее, наматывая на себя что-то красное. Я пытаюсь остановить его силой мысли, пропитанной страхом, – не круг, а колесо, оно катится назад и вдаль, против часовой стрелки, в туман войны… Накануне, 23 февраля, был День защитника Отечества. Раздвинув тяжелые портьеры, я смотрела на гроздья праздничного салюта – бонус для тех, кто живет в десяти минутах ходьбы от Невы и Петропавловской крепости, с бастионов которой, собственно, и производят залпы из скольких-то там орудий – в ознаменование былых побед; смотрела и удивлялась: отчего они такие красные?..
– Алё, алё! Куда ты пропала?
– Я… больше не могу разговаривать.
– Почему? – моя подруга переспрашивает сердито.
– Потому что… ко мне пришли.
Судя по настойчивым звонкам, явилась моя дочь. «А вдруг не она?..»
Я стараюсь ступать ровно, как человек, которому нечего бояться – ведь я ни в чем не провинилась; иду, чувствуя внутреннюю покорность: готовность смириться с тем, что ждет меня за дверью. Прежде чем коснуться замка, я прикладываю ухо. Словно это не дверь, а телефонная трубка, моя прямая связь с той, потусторонней жизнью. Там – невидимые они, от кого зависит мое посмертное будущее.
С лестничной площадки доносится разудалая песня:
– И все как будто под рукою!.. И все как будто на века!
Дочь стоит, переминаясь с ноги на ногу. Будто пританцовывает.
– Слава богу! – она восклицает укоризненно. – Думала, описаюсь!
Я поспешно отступаю. Мимолетно клюнув меня в щеку (было время, когда я испуганно шарахалась; было, да прошло; если смерть неизбежна, предпочитаю пасть бездыханной, испив дыхания родного человека), она устремляется в туалет.
Быстрым взглядом, как сетью, я окидываю лестничную площадку – и поспешно запираю. Помедлив, закладываю дверь на крюк – огромный, чугунный, до сегодняшнего дня я ни разу им не воспользовалась. Он достался мне от прежних жильцов – в наследство, от которого я давно хотела избавиться: поменять дверь, поставить новую, железную. Хорошо, что не избавилась…
Шум воды. Дочь выходит из туалета.
– Да что с тобой?!
– Со мной? – я пытаюсь придать голосу рассеянности, сделать вид, будто меня занимает что угодно, кроме ее вопроса.
– На тебе лица нет! – она тянет меня за рукав. – Полюбуйся!
На меня смотрит мое изрезанное отражение – словно мы не в ванной комнате, а в кабине лифта, застрявшей между этажами.
– Ты мерила температуру?
– Вот еще, – я отмахиваюсь. Скорее слабо, чем раздраженно.
Но она не сдается, настаивает на своем.
– Где у тебя термометр? – Раньше, когда мы жили вместе, она сказала бы: у нас.
– Так ты за этим пришла? – на этот раз я отвечаю твердо: пора взять инициативу в свои руки.
Она отводит глаза.
– Я звонила. Но ты не ответила.
– И из этого ты сделала вывод, что твоя мать заболела?
Дочь кусает губы.
– Может… тебе не стоит лететь?
– Это еще почему?
– А вдруг… вдруг ты не вернешься?
Самое время поговорить начистоту, поставить вопрос ребром. Я – человек широких взглядов, готова выслушать любое ее мнение. Выслушать и постараться понять.
– Скажи…
Она поднимает настороженные глаза. Судя по выражению ее глаз, разговора не получится. Во всяком случае, доверительного, разговора без утайки. В ее распоряжении великое множество способов избежать прямых ответов на прямые вопросы. О войне и мире. О мире и войне.
– Ты имеешь в виду, умру в дороге? – упустив подходящий момент, я спрашиваю насмешливо.
В ее возрасте слабо верится в родительскую смерть. А тем более в собственную. Я и сама была бессмертной. Лет до сорока.
Смерть – это то, что случается с другими. Раньше, беседуя с родными и близкими покойного, она лопотала на ученой латыни, отводя глаза от голого факта, лежащего в больничном холодильнике с клеенчатой биркой на щиколотке – накрытого белой простыней. Чтобы убедиться в ее непреложности, мы ходили на похороны. Гроб, обложенный цветами, – дань смерти, которая не стала твоей. Пандемия, взяв похоронный ритуал в свои загребущие руки, лишила нас и этого сомнительного утешения. Собирая обильный урожай, она прячется за столбцами цифр.
Той шаткой весной, когда, набив закрома макаронами и гречкой, мы сидели на строгой диете слухов, я еще следила за статистикой – к осени поняла: смерть и статистика – та еще шайка-лейка. Пока первая, игриво подмигивая жертве, манипулирует цинковыми наперстками, ее подельница отвлекает внимание на себя: сыплет соблазнительными цифрами, ловко заметая следы.
Здесь, на этом перекрестке, где они, верные подруги, трудятся не покладая рук – обирают нас, беспечных прохожих, – действуют особые правила. Ах, как же горько ошибется тот, кто, проходя мимо с гордо поднятой головой, возомнит, что он ни при чем. Смерть эффективна, как полицейский. Уж если она тебя окликнула, оправдания бессильны: заломит руки, упакует, свезет. Умершие – ее безвестные узники. Мысленно я поправляю себя: не узники, а пленные. Пока идут военные действия, их держат в подвалах крепости; на смотровой башне, притороченный к крайним зубцам, растянут лозунг: «Свобода или смерть». Однажды, когда все закончится, они его прочтут и сделают свой выбор. Кто-то останется в подвале, но найдутся и те, кто выйдет на свободу.
Свобода или смерть.
– Не помнишь, кто это сказал?
– Сказал? – в голосе дочери неподдельное недоумение. – Что сказал?
Спохватившись, я тороплюсь исправить допущенную оплошность.
– Нет-нет, ничего.
– Ну, так что он тебе сказал?
– Кто?
– Не знаю. С кем ты там разговариваешь…
Действительно – с кем? Наверное, с теми, кого пленила старуха-смерть.
Я вижу.