Вы скажете, таков обычай, театральная рутина. Но что-то мне подсказывало: здесь-то собака и зарыта; и прежде чем действо продолжится, я должна ее отрыть. Собрать разбегающиеся мысли, вернее, их летающие по комнате обрывки – подручный материал, из которого, быть может, не сразу, а со временем, сложится какая-никакая картина.
Чтобы подстегнуть слабеющий, готовый сдаться разум, я сдавила пальцами виски. И вспомнила брошюру – самиздат, изготовленный кустарным способом, не то четвертый, не то пятый экземпляр машинописи, полупрозрачный, зачитанный моими предшественниками до ветхости, – помню, я листала ее, запершись у себя в комнате и поминутно прислушиваясь, не идут ли родители; заранее зная, куда, если что, ее спрятать.
Повествование, на мой тогдашний, молодой взгляд, не слишком вразумительное, открывалось размышлением о снах. Точнее, о зыбкой границе между сном и явью, где, по мнению автора брошюры, эти миры соприкасаются.
Такая постановка вопроса не открывала для меня Америки. В моем тогдашнем окружении циркулировало множество текстов (как печатных, так и переписанных от руки) – самых разных, но в основе своей схожих, в которых доморощенные специалисты по сновидениям трактовали зыбкие сонные материи, что называется, на все лады. Чего там только не было: начиная от примитивнейших таблиц, высосанных, прошу прощения, из пальца и – буквально на голубом глазу – задававших прямые корреляции между сонными событиями и их реальными последствиями (скажем, явление живого таракана сигнализировало, что в трудной жизненной ситуации тебе не стоит рассчитывать на чье-либо сочувствие и поддержку; тот же таракан, только мертвый, – напротив, означал скорое и, как утверждалось, окончательное избавление от всех житейских проблем), – и заканчивая наукообразными, в фарватере Юнга, весьма пространными рассуждениями, объясняющими, каким замысловатым образом наши самые простые, обыденные впечатления (за которыми, как нетрудно догадаться, скрываются тайные мечты и подавленные желания) преломляются в снах.
Сон – эзопов язык яви.
Автор упомянутой брошюры предлагал иной и весьма оригинальный путь: не толкование предметов и образов, а две цепочки событий, которые разворачиваются параллельно: одна – в «том», другая в «этом» мире, – но движутся в противоположных направлениях. Что особенно меня поразило: обе эти цепочки возникают из одного-единственного события.
В качестве примера такого события автор использовал звонок. Самый что ни на есть обыкновенный. Скажем, звонок будильника. Хитрость в том, что по «нашу» сторону границы он означает пробуждение, а следовательно, конец истории: еще мгновение, и вы проснетесь, но за этот краткий миг, шажок, неподвластный человеческим измерениям (для таких вневременных перемещений не придумано подходящей временной шкалы), сподобитесь стать участником долгой и по-своему, я подчеркиваю, по-своему логичной истории, которая развернется по «ту» сторону занавеса. Но ее исходным, первоначальным звеном (впрочем, назовите, как хотите: провокацией, триггером или знаком того, что ваша потусторонняя история только начинается) будет тот же звонок. Смутно припоминаю, что в «потусторонней истории», которую автор выбрал и привел как иллюстрацию своей мысли, фигурировал церковный колокол, своим долгим, отчаянным звоном возвестивший о начале войны.
Не знаю, насколько точно я вспомнила и воспроизвела прочитанное – скорей всего, за давностью лет, исказила, – но страхи, снедавшие меня, как рукой сняло. Оставив робкие попытки проанализировать свой сон, я отправилась в ванную. Стоя под душем, ловя пересохшими губами тугие прохладные струи, я сгорала от желания досмотреть эту захватывающую пьесу до конца; доиграть свою роль – пока еще бессловесную, но кто знает, что по ходу дела взбредет в голову ее безвестному режиссеру, маячащему во мраке кулис.
Мне ли не знать, какими своевольными могут оказаться персонажи, если их норовят задвинуть куда подальше. На второй, а то и на третий план.
С этой мыслью я закрыла воду, накинула на плечи белую махровую простыню и направилась в комнату, не замечая мокрых следов, которые оставляю за собой. Торопливо оделась. В прихожей, уже надев стеганое пальто, перебрала приготовленные в дорогу документы: загранспорт, ПЦР-тест, банковская карта, билет… Распечатки формата А4 лежали в отдельном файле.
– Мама, мама, ты меня слышишь?
Жалея, что ненароком ее разбудила – хотя и старалась двигаться бесшумно, – я приоткрыла дверь.
– Все хорошо, не беспокойся.
Узкая полоса света тянулась к изголовью ее кровати. Я стояла, захваченная врасплох сильным и необыкновенно острым чувством: я любила ее как никогда – больше, чем когда она вышла из моего тела, а я, еще связанная с нею пуповиной, напряженно вслушивалась, ловя ее победный яростный крик, которым она приветствовала мир, куда являются помимо собственной воли. Как, впрочем, и уходят. По крайней мере, большинство. К которому бесспорно принадлежу и я; в противном случае разве стала бы я придерживаться безумных антиковидных правил, запираться в бункере одиночества; проводить месяцы, да что там – годы! наедине со своими сумбурными мыслями…
Видимо, почудилось. Моя дочь спит. Ее бледная рука покоится на одеяле; ее пальцы – нежные лепестки нераскрывшейся лилии; ее волосы разбрелись по подушке, как стадо коз; ее проворные ноги серны прыгают по далеким сонным холмам. Я стою и смотрю издалека, как из уголка ее губ тянется клейкая слюнка. Губы, источающие мирру ее младенчества, шевелятся; ее тело издает тонкий аромат – я узнаю его из тысячи благовоний; из миллионов других детей. Я помню, как впервые ее обняла.
Мне хочется ее обнять. Но я, улетающая мать, отхожу на цыпочках, не потревожив ее молодого сладкого сна, не имеющего ничего общего с беспросветным сумраком сознания, в котором материализуются страхи. Полоса света, по которой я отступаю, – хлипкие мостки нашей былой близости. Я готова на все, чтобы вернуть себе былое. Если расставание – маленькая смерть, я согласна умереть.
Снаружи, прямо под моей дверью, лежал медицинский респиратор. Настоящий, профессиональный, с высоким уровнем защиты; их носят врачи и медсестры, работающие в ковидных госпиталях: отекшие лица, воспаленные полосы на коже – знаки стойкости и беспримерного героизма.
Судя по неопрятному виду и приплюснутому клапану, использованный. Вчера его не было. И быть не могло: по возвращении из красной зоны все средства индивидуальной защиты утилизируют. Выходит, мне его подкинули? Как записку с угрозой. Я смотрела, завороженная – чувствуя необоримое желание: прочесть.
Теперь, когда события, судя по всему, вырвались из-под контроля, я жалею, что этого не сделала, а нарочито брезгливо (будто за мною наблюдают) подцепила его носком сапога и отбросила подальше – к самому краю лестничного пролета; сделав вид, что меня не проймешь дешевыми угрозами.
Лифт, мой боевой конь, стоял наготове. Стоило коснуться кнопки, как створки разошлись. Из глубины кабины на меня смотрело отражение, бледное, как полотно. Полотняная бледность заливала лоб и щеки, подчеркивая линию скул – превращая мое живое лицо в нечто плоское, графическое. Я вспомнила лица родителей, выбитые на могильной плите.
Мои родители похоронены на Красненьком. Чтобы приобрести на этом кладбище участок, мне пришлось дать тамошнему начальству «на лапу». Скоро пятнадцать лет, как я живу с мыслью, что они лежат на птичьих правах – я стараюсь не думать об этом; мое дело – обеспечить надлежащий уход: обмести снег, убрать опавшие листья; подновить, если потребуется, оградку. Все эти годы я представляла, будто нас разделяет стена. Порой мне даже казалось, будто я ее вижу: высокая, однако не сплошная, составленная из обломков горных пород. Убирая могилы, я старалась до нее не дотрагиваться – хотя и знала, что ее не так-то просто повредить, а тем более разрушить.
Терзаясь муками совести, я навещала их все реже и реже, пока – на шестом, если мне не изменяет память, году сиротства – не свела знакомство с местным рабочим, перепоручив ему все то, что хорошая, правильная дочь обязана делать сама. С тех пор дважды в год (в первых числах октября и перед майскими праздниками) я перевожу ему на карту заранее оговоренную сумму; в ответ он бросает мне подборку свежих фотографий – в доказательство того, что не ест свой кладбищенский хлеб зазря.
Так оно и шло – вплоть до нынешней осени, когда, отправив очередной платеж, я ждала подробного фотоотчета, но получила коротенькую записку. В ней рабочий сообщал, что случилось неприятное: лопнула могильная плита. В доказательство была приложена фотография. На другой день он прислал еще одну эсэмэску, более развернутую: мол, особой срочности нет; трещина не глубокая, дело терпит до весны, а то и до лета, когда, по его прикидкам, плита разойдется окончательно; пока что он предпримет что может: вобьет металлические колышки, перетянет прочной железной проволокой, а если потребуется, еще и подопрет. Сделав вывод, что мои раздумья и колебания он объясняет стесненными финансовыми обстоятельствами (на втором году пандемии объяснение вполне разумное), я было собралась заверить его, что на этот счет ему не надо беспокоиться; но сообразила, что мне это только на руку. Пусть думает, будто весь вопрос в деньгах.
Но сейчас, глядя на свое бледное – в мелких трещинках – отражение, я вовсе не была уверена, что поступила правильно. Кто знает, что в действительности стояло за его заверениями: многолетний опыт обслуживания чужих захоронений, на который я с такой легкомысленной готовностью положилась; или нечто другое, дальновидное, самым непосредственным образом связанное со мной?..
Память отчетливо нарисовала носилки, на которые эта странная парочка, рыцарь и епископ, положили мою бессловесную попутчицу. Я подумала: ее, а не меня; и, словно защищаясь от неизбежного, дала себе твердое обещание: немедленно по возвращении из командировки связаться с кладбищенским рабочим и, оговорив сумму, в которую мне это обойдется, бросить ему деньги на карту…
Я не помню, как вышла из парадной.
Меня окружила прохладная темнота. Стараясь не греметь чемоданными колесиками, я направилась к чугунным воротам, вдыхая пропитанный влажными парами воздух; ловя на себе слабые косые отсветы, падающие на тротуарную брусчатку, – в эту раннюю пору горящих окон было мало: раз-два и обчелся; но и такого, неверного света хватало, чтобы, обернувшись, описать неспокойным взглядом контуры дома: от крыши до козырька над парадной. И почувствовать, как дрожат и подгибаются колени.
Что бы это ни было, оно ушло, едва я покинула замкнутое пространство двора.
Такси меня ожидало. Завидев одинокий силуэт пассажирки, маячивший в проеме арки, водитель помигал фарами. Махнув ему рукой: дескать, вижу, вижу, я шагнула на проезжую часть и, пока шла через дорогу, видела не приехавшую по вызову машину, а экзотический цветок, расцветший на колючем стволе ночи (в февральском, пропитанном влажными парами воздухе, щеки слегка покалывало). Иллюзия исчезла, когда погасли призывные огни.
Водитель открыл багажник. Оставив чемодан на тротуаре, я распахнула заднюю дверь, готовая к тому, что в уши мне ударит музыка. Надрывные песни, которые, на радость ночным водителям, транслирует радио Ностальжи.
Внутри было тихо. Откинувшись на заднем сиденье, я мельком подумала: «Странный мне достался водила», – и немедленно в этом убедилась: не моргнув глазом, он пересек двойную сплошную; поддернул повыше маску, залихватски поддал газку, пронесся по пустой полосе мимо Александровского парка – и затормозил у светофора, последнего перед Троицким мостом. Впрочем, до моста было еще далеко.
Только я успела перевести дух, как сбоку, с соседней полосы донесся яростный скрип покрышек. Я обернулась – ожидая увидеть наряд дэпээсников, нагнавших нарушителя. Сам нарушитель на скрип не реагировал – и был прав: слева от нас темнела частная машина. В ожидании разрешающего сигнала ее водитель смотрел вперед.
Красный глаз светофора, преграждающий дорогу, все горел и горел. Я подумала: что-то тут не так – имея в виду все сразу: и само оптическое устройство, подающее световые сигналы; и водителя соседней машины – его темный медальный профиль походил на бронзовую голову фельдмаршала в хвостатом римском шлеме, чей памятник, закованный в рыцарские доспехи, едва угадывался в густом тумане по ту сторону Невы.
Разумеется, я не допускала мысли, что за рулем – фельдмаршал собственной персоной, но не могла не отметить сходства. Мой водитель обернулся, коротко мотнул подбородком и проронил сквозь зубы:
– Смотрите. Там.
Сказать по правде, я не поняла.
Видимо, расслышав в моем молчании ноту растерянности, он нажал на рычаг, опуская боковое стекло. Потянуло холодным воздухом – пустым, словно лишенным всех естественных характеристик: ни бензиновой вони, ни запаха реагентов, разъедающих подошвы и шины.
Он повторил так же коротко, хотя и не дословно:
– Слышите? Там.
Низкий звук, напоминающий утробное рычание, стлался по Троицкой набережной – то на мгновение замирая, то вновь возникая в отдалении. Глядя туда, куда он указывал, я различила колонну грузовиков – серых, с крытыми высоко поднятыми бортами. Медленно, но неуклонно они ползли от площади Ленина, вдоль акватории Невы, одетой в серый гранит. Цепляясь за спинку переднего кресла, я ждала, что первый – головной – грузовик, походящий на грузное животное, свернет на Троицкий мост – следом, точно звери на водопой, потянутся остальные, такие же грузные и растянутые в длину, как тени, – а мы, дождавшись разрешающего сигнала (с этого перекрестка нет поворота налево), пристроимся им в хвост.
– Суки. – Мой водитель произнес ровно, без горячности. Я привстала. Сама не знаю – зачем. Быть может, мне хотелось увидеть его лицо. Со следами глухого, подавленного раздражения; или страха, напавшего на нас обоих.
Как бы не так! Черты его лица, полускрытые маской, исказила кривая усмешка. Больше не проронив ни слова, он выставил руку ладонью наружу: подал знак терпеливому соседу; и решительно крутанул руль.
Я услышала надсадный вой, похожий на сигнал «скорой помощи», когда везут тяжелого больного. Услышала и обернулась.
На перекрестке, который мы только что покинули, стояла одинокая черная машина. За медальным профилем водителя явственно вырисовывалась еще одна голова – непропорционально крупная, покрытая темной, вытянутой вверх шапочкой.
Вывернув шею, я смотрела сквозь заднее стекло; но как ни старалась, больше ничего не разглядела. Нашу машину тряхнуло на стыке трамвайных рельсов – в то же самое мгновение загадочный пассажир исчез. Промчавшись стрелой мимо крейсера «Аврора», замершего на вечном приколе, мы перемахнули на Выборгскую сторону и, оставив далеко позади и одинокую машину, и серую колонну грузовиков, полетели по Пироговской набережной к Литейному мосту.
– Готовятся. Ишь, понагнали, – мой водитель буркнул, не оборачиваясь.
– Кого? – Я попыталась сделать вид, что не понимаю.
По-видимому, он раскусил мою хитрую тактику. Резко затормозил, едва не впилившись в идущую наперерез машину, и бросил с усмешкой, через плечо:
– Вестимо, кого. Бдят.
Меня затошнило: от его насмешливых слов, отдающих древними, давно прошедшими временами; от его манеры вождения – агрессивной, грозящей опасными последствиями, самое малое из которых – опоздание на самолет. Справляясь с дурнотой, я крепко зажмурилась – словно дала себе задание окуклиться; уже всерьез жалея, что мне достался не какой-нибудь вульгарный говорун (любитель радио Ностальжи, сыплющий несмешными шуточками, принципиально отвергающий маски, приставшие разве что слабакам – я бы перетерпела), а этот, в высшей степени странный перевозчик, мало того что косноязычный, так еще и лихач.