Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Сибирская любовь

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
21 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Гильотина… – усмехнувшись, продолжила Софи.

Вспомнив рассказы мсье Рассена, она примерила на себя образ Марианны, живо представила себя на баррикаде, гневную и прекрасную, с обнаженной грудью против солдатских ружей… На мгновение эта картина захватила ее, но тут же сменилась обидой за свой город, который она видела совсем иначе, чем француз. К тому же, уезжая, она связала себя с Петербургом каким-то загадочным, не до конца понятым ею обетом, и сейчас сочла своей обязанностью вступиться за его честь.

– Неправда ваша, Эжен! – напористо сказала Софи. – Париж ваш, должно быть, хорош, но Петербурга вы совсем не понимаете!

– Конечно, конечно, милая Софи! Каждая вещь в мире имеет две стороны. А уж такое сложное существо, как город… Ты не читала «Чрево Парижа» господина Золя? Для тебя я могу сказать по-другому: Петербург – удивительная раковина, притаившаяся в устье Невы, ее стены выстланы перламутровыми туманами. Прислушайся – бриллиантовые капли росы, которыми усыпаны на рассвете мраморные дворцы, поют единую симфонию с нежным жемчужным небом, склонившимся над прозрачной водой сонных каналов…

– Мсье Рассен… Эжен… Вы говорите, как поэт. Вы писали… пишете стихи?

– Было и это. Чего только не было… Наш французский гений, Оноре Бальзак говорил, что настоящими писателями могут стать лишь те, кто непрерывно чувствует страдания мира. Такими, по его мнению, следует считать изгоев и женщин. Я – изгой… Но у меня уж все позади. А ты, Софи, только вступаешь в жизнь. Если захочешь, сможешь стать писательницей, русской Жорж Санд.

– Я – Жорж Санд?! Стыдно вам, Эжен, смеяться над бедной глупой Софи…

– Я ничуть не смеюсь, Софи… Помнишь, ты рассказала мне про картинки с подписями? Когда ты научишься объединять эти картинки в единый сюжет и чуть больше узнаешь о жизни и людях, ее населяющих…

– Да ну, ерунда все это, что вы говорите! Все девушки стихи в альбомы пишут, а Оля Камышева так и вовсе – оды. Такие длинные, что слушать невозможно. Хотя складно. А я никогда ни одного самого завалящего стишка… А вы говорите – Жорж Санд! Если б знала, что вы дразнить будете, не стала б рассказывать ничего…

Говорила неправду. Потому что на исповедальную искренность угасающего француза хотелось ответить такою же искренностью. Но что рассказать? Ничего схожего по масштабу в коротенькой жизни Софи не имелось. Можно было бы рассказать о ее чувстве к Сержу, о золотом тумане, но, хотя мсье Рассен и казался единственным человеком, с которым можно было говорить обо всем абсолютно, что-то удерживало девушку от этого последнего шага. Софи постаралась, как могла, проанализировать возникающую несообразность, и довольно быстро поняла, что эта неловкость не имеет никакого отношения к Сержу. Вовсе не его и не свое чувство к нему оберегала она. Как ни парадоксально, но в данной ситуации она явно оберегала чувства Эжена. От чего? В этом месте анализ Софи зашел в тупик, и девушка, не привыкшая напрягаться в размышлениях, тут же забросила его, удовлетворившись тем, что потребные действия представлялись вполне ясными. Но проблема ответной искренности оставалась. Деловито покопавшись в себе, как модница роется перед балом в коробке с лентами, Софи без колебаний рассказала мсье Рассену о том, о чем никому прежде не рассказывала – о своей коллекции картинок из жизни. И вот, пожалуйста – Жорж Санд, видите ли…

– Пойдем, пожалуй, в дом, Софи…

– Вы устали? Простите меня, но только… – Софи упрямо выпятила подбородок. – Но только вам все равно гулять надобно, а то совсем залежитесь… Я лучше докторов знаю. Я не хочу…

– Конечно, конечно, девочка моя. Все будет, как ты хочешь. Ты – мой самый лучший доктор… А сейчас дай мне руку…

В просторной гостиной дома Скавронских на Гороховой сидели и вышивали на пяльцах пятеро девушек. Впрочем, подлинно вышивала одна Элен, остальные только делали вид, да изредка лениво тыкали иголкой в рисунок. За окном бесшумно падали первые крупные хлопья ноябрьского снега.

– А что же Домогатская? – спросила Ирочка Гримм, с хищным любопытством обозревая аккуратный пробор на склоненной головке Элен. – Никогда не поверю, что она о себе вестей не дает. Тебе-то уж должна была написать, если вообще жива…

– Софи жива, – ровным голосом сообщила Элен.

– Где же она? Как? С кем? – заторопилась с вопросами Оля Камышева. Ирочка бросила пяльцы и торжествующе подняла палец:

– Я же говорила!

– И что? Она действительно с Дубравиным бежала? Какой скандал… – лицемерно покачала головой Мари.

– Запомните все! Софи уехала совершенно по другой причине и совершенно в другом обществе, – голос Элен звучал по-прежнему ровно, но внимательному уху послышалось бы в нем какое-то подозрительное дребезжанье.

– И что же, никакой любовной истории там нет? – разочарованно спросила Кэти – совсем юное существо с едва заметной косиной в правом глазу.

– Есть. Софи действительно повстречала свою любовь, – к удивлению всех присутствующих сказала Элен. Тон, которым она сделала это заявление, удивительно не соответствовал его содержанию.

– Как же так? Почему ты об этом говоришь, а у меня по коже мороз? – растерянно переспросила Мари. Потом испуганно зажала рот ладонью. – Он ее обесчестил и бросил, да?!

– Нет, он умер, – отвечала Элен и разрыдалась, уткнувшись лицом в недоконченную вышивку.

Глава 11

В которой Серж Дубравин видит себя мухой, а читатель подробнее знакомится с Машенькой Гордеевой

Сержу Дубравину снилось, что он – муха, увязшая в меду. Настоящая муха: с крылышками, глазками, тонкими лапками. В мушиной этой сущности не было ничего кошмарного, наоборот – приятно вспомнить, как носился в воздухе, среди невесомых солнечных пылинок! Кошмаром был мед. Пронзительный запах, ненавидимый с детства. Клейкая масса, в которой он барахтался, теряя силы, понимая уже: все, конец. Здесь и зароют, на бережку, под кедром… И еще – гигантская темная тень, наплывающая сверху, то ли туча гнуса – ну да, мухи вроде него, правда, без мозгов, зато с жалами, – то ли… Мухобойка! Маменькина мухобойка, вот что это такое. Ведь прибьет сейчас и не узнает, что это я, наследничек! А если и узнает – что, дрогнет рука?..

– Аришка! Дура, куда глядишь! Мухи, паразиты, все блюда засидели. Гости увидят – обплюются, все суаре насмарку… И полно, – маменькино визгливое сопрано вдруг поехало вниз, стремительно превращаясь в добродушный бас, – полно, однако, почивать-то, казенная лавка – не перина, бока пожалейте!

Серж удивленно вздрогнул и проснулся.

Первое, что он почувствовал, было облегчение: медом не пахло! Чем угодно другим: деревом, дегтем и сапогами, табаком и перегаром, даже плесенью – но не медом. И прекрасно. Он шевельнулся, пытаясь по этим запахам определить, куда попал, – бока и впрямь заныли, и не только бока, все тело! Да так, что он сразу все вспомнил.

Бессильное щелканье выстрелов, белое, будто из тонкой бумаги, лицо мертвого инженера. Стволы, стволы, сизые, бурые, черные. Круглые лакированные листочки, под которыми прячутся ягоды – невесть какие, то ли тотчас от них помрешь, то ли через час. Выставленные во все стороны сухие острия коряг. И – тьмы, легионы толкущейся, гудящей, жалящей пакости! Точно, мухи вроде меня, и тоже без мозгов.

Господи, это ж и в самом деле со мной было, пробормотал он, машинально проводя ладонью по опухшему лицу.

– Вы, ваше благородие, – снова забасил кто-то рядом, – на нас обиды не держите. Места, однако, дикие, народишко лютый. Чуть недоглядишь…

– Лучше перебдеть, чем недобдеть, – буркнул Серж, опять таки машинально. Протер глаза и огляделся.

Увидел бревенчатую стену и в ней окошко, маленькое и до того заросшее грязью, что, кроме тусклого света, ничего в нем не разглядишь. Сбоку – низкий дверной проем, и в нем, согнувшись, ибо иначе не влезал, – могучий дядя, больше всего похожий на мужика только что от сохи, по недоразумению наряженного в полицейский мундир.

– Извиняйте, ваше благородие, – вздохнул мужик, – однако, пора. Иван Парфенович ждать не любят.

Иван Парфенович! Тот самый Гордеев.

Сержу до того стало не по себе, что все болячки заныли вдесятеро. Немедленной встречи с Гордеевым ему, однако, не предстояло. В просторном помещении, где мирно уживались закапанная чернилами конторка и по-домашнему закипающий самовар, Сержу предстал не он, а становой пристав. Вчерашним вечером (или днем? – последние часы до Егорьевска всплывали теперь в памяти невнятной мутью) сей господин, крепкий, как орех в тугой скорлупе, держался весьма сурово. Орать не орал, но верить на слово пострадавшему отнюдь не собирался и все буравил его проницательным взором, тщась разглядеть под покусанной комарами личиной не иначе как самого Климентия Воропаева.

Сегодня все было по-другому. Сержу предложили кресло, чашку горячего чая с колотым сахаром, сочувственно объяснили, что в местной гостинице его ждет нумер, а в нумере – господин Пичугин, лекарь весьма знающий, не хуже петербургских. Расспросов о нападении вести не стали.

– Вам, Дмитрий Михайлович, нынче не до того, вам отойти надо, так сказать, душой-с, – объявил пристав, глядя на него едва не с любовью, – а там, глядишь, изловим молодчиков, так и вовсе вас тревожить не станем. Попутчика вот вашего жалко… как бишь его, – пристав покопался в бумагах, достал очень хорошо знакомый Сержу паспорт, – Дубравин Сергей Алексеевич. Ну, земля ему пухом. Это хорошо, что вы, Дмитрий Михайлович, догадались документики-то сохранить, не дали человеку сгинуть бесследно… Говорите, так они все бездыханные и лежали? И Дубравин этот, и кучер, и казаки?

Один казак, хотел поправить Серж – но промолчал. А любовный взор пристава сделался вдруг по-вчерашнему проницательным – на миг; и тут же вновь погас, расплылся. Сержу стало совсем неуютно. Он подумал, осторожно берясь за чашку саднящими пальцами: и какого черта я все это затеял? Сибирские валенки, похоже, здорово себе на уме. Каков-то окажется Иван Парфенович?..

…Маша потянулась за шалью. Книга упала из-под руки – на пол, развернулась, посыпались по сторонам листочки, ленточки, сухие цветочные лепестки. Зачем они там? Ну, да – есть у нее дурацкая привычка отовсюду, где удается побывать, привозить какую-нибудь местную травку и засушивать. Вон тот бледно-розовый цветок – с иван-чая, что растет возле Мариинского прииска. Он там высоченный – вдвое против человека! И могучий, хоть топором руби. Папенька говорит: золотом питается, оттого и сила. А вон – сквозной листок, вроде папоротника, только нежный, тоненький. Заговоренная пижма. Алеша добыл у ненецкой шаманки – этой весной, когда Маша болела. Надлежало эту пижму особенным образом сжечь и окурить больную – что и было сделано; однако вот этот листочек сохранился.

Маша соскользнула с кресла. Стоя на коленях и придерживаясь за подлокотник, собрала рассыпанные листки. На глаза попались мелкие, налезающие друг на друга строчки:

«Гаснет на ветру свеча,
галки носятся, крича.
Вот опять пришла весна.
Я одна, одна, одна…»

Ох, Господи! Маша почувствовала, как загорелись щеки. Вот растяпа-то. Знай, марает бумагу да рассовывает глупые вирши куда попало. А ну, тетенька увидит! Объясняйся потом. И не с ней – это бы ладно, так ведь она, тетенька Марфа, сама не прочтет – неграмотна! – побежит к отцу… На миг Маше стало вовсе муторно, она решительно скомкала листочки, хотела порвать… но вместо того вздохнула и аккуратно разгладила. Хоть и ясно, что вирши глупые, а рвать все равно – жалко. Убрать надо получше.

За низким окошком послышался шорох и дробный стук. Маша повернула голову. Синица! Бьет клювом по подоконнику, зажав лапками рябиновую гроздь, – а сама нахохлилась, будто от холода. И впрямь ведь – еще и первый снег не выпадал, а до того зябко. Надо сказать Аниске, пусть нарежет для синиц сырого сала. В саду и развесить…

Маша дотянулась до шали, укуталась, тяжело поднялась на ноги. В маленькой спальне было сумрачно, а на стене – чистый пунцовый отсвет заката, что горел за окнами, за переплетением рябиновых веток. Маша слегка поморщилась, глядя на закат. Этот свет ее завораживал… и в то же время – хотелось немедленно от него избавиться, задернуть занавески, зажечь свечи, попросить, чтобы принесли душистого чаю или кофею, меду, свежих пышек – чтобы стало уютно и весело. А для полной благости развернуть какое-нибудь сочинение, скажем, графа Ивана Чердынцева – и погрузиться в лабиринт необычайных похождений злополучной Вареньки…

Она так и сделала: тщательно задернула занавески, вышитые васильками и незабудками, зажгла свечи – сперва в спальне, а потом и в соседней комнате. Эту комнату отец велел именовать будуаром, но Маше почему-то было смешно и неловко, и она звала ее горницей. Главное место здесь занимал рояль: огромный, благородного исчерна-шоколадного оттенка. Вся горница отражалась, как в бездонном зеркале, в его идеально отполированной крышке. У Маши этот рояль вызывал глубокое почтение. Во-первых, он много повидал – куда больше, чем сама Маша. Сделали его в славном городе на Рейне, а потом через полмира, сушей и водой – везли, везли, везли… Маша представляла, как ехал он на палубе парохода студеным северным морем. Хмурый, чужой всему, что вокруг, – точно, как и здесь, в доме. Сизые волны, низкое серое небо, чайки, выныривая из туч, садятся на ребра громадных ледяных гор. Приходит ночь, полыхает в черном небе радужное полотно северного сияния… И все это отражается в темной полированной крышке. Оседает и просачивается глубоко… В звуки, которые кто-то когда-то, может быть, оживит.

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
21 из 23